Страница 25 из 190
В разговорах, спорах, почитай, и не спали всю ночь. Кирилл вздыхал, ворочался, не раз вставал испить квасу. Мария шёпотом окликала супруга, уговаривала соснуть, не маяться.
- Как тамо! - бормотал Кирилл. - Дом порушим, ономнясь и на ином месте не выстать! Тебя, детей...
- Спи, ладо! - сказала Мария, - Господь не попустит... Всё - в Его воле! Быват, и дети подрастут, спи!
Кирилл кряхтел, перекатывал голову по изголовью. Тянуло жилы в ногах, долили думы, не отпускала обида. Так и проворочался до утра.
Назавтра Онисим, прощаясь, затягивая пояс, уже на крыльце дотолковывал вышедшему его проводить Кириллу:
- Да и тово, под рукой у московита будем! Тута словно бы вороги князю Ивану, а тамо - свои, чуешь? Гляди, в московскую Думу попадём с тобой! Ударив Кирилла по плечу, полез на коня.
О думе, конечно, сбрехнул Онисим, но хоть не платить десять лет даней-кормов, хоть не давать ордынского выхода, не видеть грабежа в своём доме!.. На московских землях и мы, почитай, станем для московитов свои...
Онисим отъехал, и новые страхи объяли, и пошли пересуды да толки с роднёй. А уже и то было ясно, что ехать надо. Не минуешь, не усидишь, не отдышишься за своим князем, который повязан Москвой...
Стефан бегал горячий, пламенный. Варфоломею, походя, бросил:
- Едем в Москву!
- В Радонеж! - поправил Варфоломей, которому сразу понравилось слово. Стефан подумал, кивнул и повторил:
- На Москву! - И умчался.
Как там будет, что и какая труднота ожидает их, не важно! В жизни, в которой поднесь всё только рушилось, исшаивало и меркло, появилась цель. На Москву!
Варфоломей вышел на крыльцо, постоял, подумал, ковыряя носком сапога подгнившую ступень, спустился в сырь сада.
Была та пора весны, когда всё ещё словно бы медлит, не в силах пробудиться от сна. Небо мглисто. Снег уже сошёл, и лишь кое-где мелькнёт в частолесье ослепительно-белый обросок зимы. Набухшие почками ветки ещё ждут, ещё не овеяло зеленью паутину берёз. И если бы не легчающий воздух печалью далёких дорог наполняющий грудь, то и не понять - весна или осень на дворе?
Он оглянулся, вдохнул, поёжился от подступившего озноба и увидел, понял, почувствовал одиночество брошенных хором, опустелых хлевов, дичающего сада, огородов, покрытых бурьяном, поваленных плетней, за которыми во всю ширь окоёма идут по небу облака...
Детство готовилось окончиться в нём, а юность ещё только собиралась вступить в свои права. Ещё не скоро! Ещё не подошла сумятица чувств, и порывы, с первыми проблесками мужественности, но уже в отстранённости взора, которым он обводил родное и уже как бы смазанное, предчуялась юность, пора замыслов, страстей и надежд.
Было тихо. Он стоял, подрагивая от холода, в одной посконной рубахе, и смотрел, ощущал. Что-то ворочалось, возникало, укладывалось в нём, о чём-то шептали губы. Московиты, что жрали, пили и требовали серебра у них в дому, - это было одно, а князь Иван, пославший ратников за данью, и московский город Радонеж - другое. И одно не сочеталось с другим, но и не спорило, а так и существовало, вместе и порознь. Это была взрослая жизнь, которой он ещё не постиг, но которую должен, обязан будет постичь; сейчас об этом не думалось.
Над землёй шли волнистые облака.
- Господи! - прошептал он, поднимая глаза к небу.
Незримое коснулось, овеяв его лицо. На миг исчезло ощущение холода и твердоты под ногами, и его унесло Туда, в Небеса.
Глава 24
Всё это лето готовились к отъезду.
По совету Якова решили сей год паровое поле засеять ячменём.
- Попервости хоша коней продержим! - втолковывал Яков Кириллу. - Коней заморить - самим погинуть! А к Петровкам в Радонеж надо послать косцов! Сенов отселева не увезёшь! По осени пошлём лес валить на хоромы, а на ту весну - всема! С жёнками, с челядью, со скотиной...
Замолкая, Яков угрюмился, круглил плечи. Решаться на переезд тяжко было и ему.
Поднимали пашню, сажали огороды. Не раз приезжал доверенный отцов торговый гость, о чём-то толковали, передавали из рук в руки кожаные кошели. Уводили со двора скотину, увозили оставшиеся запасы, обращая сыпучий товар в новогородское серебро. Гость забирал лавку Кирилла в торгу, уходили в обмен на серебро мельница, рыбачья долевая тоня на Волге и полдоли на озере Неро (вторая половина уже была продана летом в уплату ордынского выхода). Перетряхивали портна, камки, сукна и скору. Бережённые на выход дорогие парчовые одежды Кирилла решили тоже продать. На думное место при московском князе надежды не было!
Вечерами родители спорили, запершись:
- Грабит тебя Онтипа твой! - бранилась Мария. - Шесть гривен новогородских за озёрный пай, эко! Да ниже восьми гривен то место николи не бывало! Могли бы и пождать!
Кирилл, успокаивая, ложил руки на плечи жены, бормотал, зато тотчас - и серебро в руках... Чувствовал, что дешевит, да уже было невмоготу. Дал бы волю себе и всё бросил даром!
Стефан летал на коне, покрикивая на холопов, брался за рукояти сохи, работал до пота, до остервенения. Варфоломей с Петром тоже не сидели без дела. У всех у них было на душе тревожно, и хотелось работой загасить, отодвинуть то, что нет-нет, да и пробивалось сквозь дневную суету. То поблазнит: как это так, что другорядным летом не будет уже ни родимой речки, ни поля, ни знакомой рощи, ни пруда; не придут славить с деревни, не завьют уже девицы берёзку будущей весной? Как это так: привычного, детского, своего ничего уже не будет?
А то матушка, разбирая укладки и скрыни, плакала над какой-нибудь полуистлевшей оболочинкой и долго не могла унять слёз, мотая головой, отталкивая от себя утешения сыновей...
Но и снова, скрепив себя, мать бралась за работу, снова бегали девки, спешили потные, горячие от работы мужики, снова Стефан, врываясь в терем и глянув по сторонам, орал:
- Петюха! Живо! Скачи к Герасиму! Пущай шлёт возы!
И тот срывался в бег, торопясь исполнить наказ брата.
- А ты что тут? - накинулся Стефан на Варфоломея. - Матери потом поможешь, зерно вези! На Митькин клин! Тамо у севцов уже одни коробья остались!
В работе, в суете и трудах проходило лето. О Петрове дне отсылали косцов на новые места. Покосников в Радонеж провожали торжественно. На отвальной усадили всех за боярский стол. Словно уже и сравнялись господа с холопами. Да, впрочем, и Яков ехал с косцами, в одно.
Мать с девками подавала на стол. Кирилл сидел чуть растерянный, чуть больше, чем нужно, торжественный, во главе застольной дружины. Косари сначала чинились, поглядывали на господ. Но вот по кругу пошло пиво и развязало языки, поднялся шум, клики, задвигались, загалдели, хлопая друг друга по плечам, косари, и в боярских хоромах повеяло деревенским застольем.
Пели песню. И отец, уперев локти в стол и уронив седую голову в ладони, тоже запел, влив свой голос в хор мужиков:
То не пы-ыль в поле,
То не пы-ыль в поле,
То не пыль в поле, в поле, курева стоит,
То не пыль в поле, в поле, курева-а-а стоит!
Голоса стройнели. Песня крепла, набирая силу.
Доброй мо-о-олодец,
Доброй мо-о-олодец,
Доброй молодец поскакивае-е-ет!
Под ём борзой конь,
Под ём борзой конь,
Под ём борзой конь, комонь с бухарскиим седло-оом...
Немного передохнув, начали вторую, разгульную. И уже кто-то выпутывался из лавок и столов, намереваясь со свистом и топотом пуститься в пляс:
Близко-поблизку за лесом, за селом!
***
Проводили косцов, и уже словно бы и опустел терем, что-то отхлынуло, отошло туда, за синие дали, за высокие леса, и родимый дом примолк, огрустнел перед разлукой.