Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 122

   — Дак мне теперь всё нипочём! — обхватив одной рукой Огария и приподняв его, не унимался от радости Фотинка. — Дак я любы стены сворочу!..

Опущенный на землю, Огарий заскакал дурашливым козлёнком, застрекотал:

   — Уж дерзки-то мы, уж прытки-то мы, что иным по уши — нам, чай, по колено!

Теперь уже хохотали все в острожце. Лишь троицкий сиделец, задумчиво посасывая корочку, хмурился, а чуть погодя сказал:

   — Не к добру ныне смех, робятушки! Не Пасха ещё — страстная пора, да и беда не избыта...

Резко взмахнула вьюжица белой плащаницей, сыпанула на головы снежной пылью. И уже не слабым поразвеянным угарцем, а близким едучим дымом запахло в острожце. Под аспидно-чёрной, быстро густеющей и нарастающей в небе пеленой, зловеще озарённой пожаром, роились блескучие клочья пепла.

На близкой заграде ударила сторожевая пушка — знак тревоги, и все разом вскочили на ноги. Оставив в стенах пушкарей и работных мужиков, стрельцы, а с ними и Фотинка выбежали во двор. Ратники Пожарского были уже на конях.

Плотным скопом ринулись по улице к заграде.

Отбивая один за другим вражеские приступы, ни князь, ни его люди ведать не ведали, что уже за два часа до рассвета немцы, пешие гусары и конники поручиков Маскевича и Людвига Понятовского проникли в Замоскворечье, ворвались в Скородом и запалили его. Не ведали, что, бросив свои пушки, наставленные из-за Москвы-реки на Кремль, позорно бежал Иван Колтовский. Не знали, что искушённый Яков Маржерет по речному льду, вдоль Кремля, зайдя в Белый город, обрушился на ратников Бутурлина с тыла и в одночасье сломил их. Знать не могли, что ополченские рати замешкались, а тысячный полк ретивого Струся уже прорывался сквозь огонь на помощь к своим.

К полудню во всей Москве держалась только Сретенка. Пожарский заметил, как угрожающе нарастает число врагов и, опасаясь окружения, отступил в острожец. Тут успели подготовиться к отпору. И первый же залп установленных на стенах пушек отбросил прочь напирающих гусар и наёмников.

В дымной сумеречи ратники разглядели, как враги, не смея приблизиться, обходили острожец с обеих сторон, запаливали соседние дома. Свечой вспыхнула деревянная церковь — пахолики приноровились поджигать сразу. Мохнатые клубы вихрящегося дыма обволакивали острожец, из них летели под его стены горящие факелы. Поляки, видно, решили зажарить осаждённых живьём. Пушки с острожца били вслепую, и Пожарский отважился на вылазку.

Не ревели трубы, не гремели набаты. Ратники выбирались из острожца молча и молча бежали встречь врагу. Среди них уже мало осталось бывалых воинов. Неумелые и нерасторопные в бою мужики бестолково напарывались на копья и сабли, суматошно метались.

Фотинка в разодранном ещё в утренних схватках тегиляе и треухе, — шлема так и не признавал, — бился обочь князя с любимым оружием в руках — рогатиной. Оттирая его подальше, перед ним отступали и ловко уклонялись от ударов, не подпускали к себе близко и вились, словно пчёлы перед носом рассерженного медведя, полдюжины жолнеров.

Когда Фотинка искоса глянул в сторону Пожарского, его уже не было рядом. Взревев, детина с такой силой рванулся на поляков, что они от неожиданности попадали друг на друга. К Пожарскому он едва поспел. Плотно окружённый врагами, князь с трудом отбивался от них саблей. Шлем был пробит, почерневшее от пороховой гари и дыма лицо — в струйках крови.

Фотинка оглушительно свистнул. Могучий свист его перекрыл все шумы. Враги оторопело отшатнулись. Пробившиеся к князю мужики едва успели подхватить навзничь упавшего к ним на руки спасителя. На руках и внёс его Фотинка в острожец.

Князя уложили на скинутые с плеч зипуны, он не двигался и был в беспамятстве. Троицкий сиделец захлопотал над ним, выпростал из портов свою исподнюю рубаху, разорвал подол. Перевязав голову князя, страдальчески глянул на Фотинку:

   — В Троицу, в Сергиеву обитель надоть везти. Там за стенами выходят. Побегу лошадку запрягать, она у меня на задах — в ухороне, а ты выноси.

   — Нешто всё?

   — Всё, отвоевалися. Всем уходить пора. Самим запалить острожец, дыму поболе напущать и уходить в дыму.

Мужик исчез. Упав на колени перед князем, Фотинка увидел набухающую кровью повязку и горько заплакал. К нему подошёл помогавший пушкарям чёрный, как бесёнок, Огарий.





   — Не убивайся, — утешил он друга. — Встанет ещё князь. И воссияет ещё солнышко над Москвой.

   — Моя вина, моя вина, — приговаривал, раскачиваясь, Фотинка.

А пушки, раскаляясь, всё палили и палили из острожца — зло, остервенело, растрачивая последний порох, удивляя врага неукротимостью. Один за другим покидали острожец воины, оставались на местах только пушкари — им уходить последними.

Бережно подняв бесчувственного Пожарского, Фотинка тоже выбрался во двор. За ним поспешили Огарий и несколько ратников — охрана князя.

Дым неистово взвихрялся и проносился перед глазами, словно грязный мутный поток. Напористый ветер гнал его. Глаза разъедало ядовитой гарью, слёзы текли по измазанным щекам, скапливалась в бородах копоть.

Мужика с лошадью Фотинка разглядел, только подойдя к ним вплотную. Пожарского уложили в сани на взбитую солому, накрыли тулупом. Все обнажили головы и перекрестились.

   — Ну, Бог не выдаст, — сказал троицкий сиделец и мягко тронул лошадь.

Они пробивались чуть ли не наугад, сквозь пламя и дым, сквозь жар и копоть. Не было вокруг ни посадов, ни слобод, ни улиц, ни переулков, ни дворов — всё исчезло, лишь груды развалин, жаровни угасающих и вспыхивающих под ветром углей. Не было Москвы, а то, что ещё было, — голова без тела: Кремль и каменные прясла Китай-города, опалённые, почерневшие, поруганные.

Они покидали пожарище и не видели, как вместе с ними по льду Яузы и Москвы-реки двигались под свистящим ветром толпы беззащитного и бездомного люда, шли в голые стылые поля и суровые леса, шли в тягостном молчании — прочь из Москвы, от потерянного крова, от родительских могил, от испепелённой чести — изгнанники на своей земле, чужаки в своём отечестве. Поляки не трогали их — ничем уже не досадить, ничего уже не отнять. Шло само горе.

Часть вторая

НАБАТ НАД ВОЛГОЙ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Перед рассветом Кузьма услышал сквозь сон далёкий гром. Он поворочался с боку на бок, но спать уже не мог. Прислушивался, ожидал нового грома. И когда услышал, встал с постели.

   — Куда ты ни свет ни заря? — сонно спросила Татьяна, но привыкшая к ранним пробуждениям мужа, снова задремала.

Одевшись впотьмах, Кузьма вышел в сени, отпер дверь. От сладостной горечи отмякших деревьев, влажного густого духа талого снега перехватило дыхание. Всё вокруг было наполнено неясными глухими шорохами, ворожейными шептаниями, торопливыми вперебой постукиваниями. Уже заметно начало светать.

Кузьма миновал ворота, вышел на гребешок высокого склона, под которым смутно белели увенчанные ладными маковками гранёные стрельчатые башни Благовещенского монастыря, а одесную от них угадывался в сине-сером тумане голый простор ледяного покрова на широком слиянии Оки и Волги. Туда-то неотрывно, напряжённо и стал смотреть Кузьма и вдруг решился, заскользив по мокрой глине, подался к берегу.

Совсем развиднелось, и пустынное речное поле с корявыми вешками вдоль проложенного наискось зимнего переезда просматривалось из конца в конец. Береговой припай отошёл, в глубоких трещинах утробно вздымалась и опадала чёрная вода. Снова прогремело где-то в верховьях, и всё пространство заполнилось нарастающим зловещим шорохом. Резко мотнуло вешки. Серый ноздреватый покров зыбко взбухал, колыхался, судорожно вздрагивая в одном месте и замирая в другом. Ещё какие-то прочные закрепы сдерживали напор рвущейся на волю воды. Но не смолкали хруст и треск, всё стонало и гудело в напряжённом ожидании.