Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 40 из 122

Салтыков стрельнул в него ревнивым взглядом: не впервой подпевает Андронову Грамотин. Ужель сговорились? Из грязи да в князи, со своим, вишь, словом. Нет, самое веское слово за ним.

   — Полно семо да овамо ходить: вина — не вина, мы — они ли! Шатость в сих перетолках чую. А Колтовский о сю пору за Москвой-рекою свежи силы сбивает. А Ивашка Бутурлин в Белом граде пожары гасит да новые рогатки ставит. А возле Введенской церкви за Лубянкою чернь крепко засела, немцы об неё уж все зубы обломали — не подступиться. Зарайский воеводишко Пожарский там объявился, рубится насмерть. Не дай бог, с часу на час напирать начнёт, немцев-то в самый Китай вмял...

   — Пожарский! — словно очнувшись от сна, встрепенулся боярин Лыков. — Ведом он мне. Много бед может учинить. Свою гордыню и пред царями выказывал. Этот не склонится, до упора биться будет. В первую голову бы проучить гордеца.

   — И ляпуновские рати вот-вот хлынут, — невпопад и чересчур громко подал голос худородный Иван Никитич Ржевский, недавно приехавший из Смоленска, где хитрыми уловками добился у короля окольничества и, ходили слухи, домогался боярства. Даже подьячие втихомолку насмехались над ним, ни у кого не было к нему доверия.

   — Цыц ты, провидец! — прикрикнул на него, как на глупого мальца, Салтыков, и Ржевский обиженно затаился в углу.

Громко бряцая шпорами, в палату поспешно вошли Гонсевский с Борковским. Оба в латах, лица красны от стужи. Все угодливо расступились перед панами. Гонсевский с властной жёсткостью оглядел сборище, стянул с левой руки боевую рукавицу, взмахнул ею:

   — Цо панство хце тэраз робич?[39]

   — Приговорили: жечь Москву, — твёрдо ответил за всех Михайла Глебович.

   — Добже, — наклонил голову Гонсевский, и самодовольная усмешка скользнула под его закрученными усами.

5

Князь Пожарский велел ставить острожец на своём дворе, не досаждая добрым соседям, а нанося ущерб только своему хозяйству. Он ещё лелеял надежду, что держать оборону ему придётся недолго — Ляпунов выручит. Вчера он успешно отбился от рейтар и даже потеснил их, заставив отсиживаться в стенах Китай-города. На Сретенке не вспыхнуло ни одного дома — поджигатели не проникли сюда, устрашились пальбы чоховских пушек.

Была глубокая ночь, но в стане Пожарского никто не спал. Тусклые отблески недалёкого пожара колыхались на кровлях и срубах, смутным светом подрагивали на истоптанном грязном снегу. Работа на острожце шла споро, беспродышно. Вперебой стучали топоры. Бревно плотно пригонялось к бревну, наращивался тын, устраивались бойницы для пушек. Многие дворовые строения и пристрой уже были разобраны и шли в дело.

Невелика и невысока получилась крепостца, но на краткое время сгодится.

Разместив в своём доме раненых и обойдя дозоры, Пожарский подошёл взглянуть на работу, снял шлем, чтобы остудить охваченную жаром голову. Узковатое лицо его с глубоко запавшими глазами под высоким выпуклым лбом с наметившимися ранними залысинами было печально. Князь уже прознал, что тысячи москвичей полегли на торгу и в Белом городе, что в иных местах мёртвые лежали грудами высотой чуть не в человеческий рост, и это вызывало в нём нестерпимую муку. За какие грехи такая напасть? В чём повинна русская земля? Только в том, что не стерпела поругания, что встала защитить себя? Но с коих пор законное стало беззаконным, праведность — злочинством, а защита чести — виной?

   — Поберёг бы себя — ласково попенял ему подошедший поп Семён, что жил в межах с Пожарским и справлял службы в церкви Введения. — Ветр-то зело лихой, прохватит. Прикрой-ка головушку.

Князь послушно надел шлем: верно, дуло сильно.

   — Устоишь ли, Дмитрий Михайлович? — спросил поп простодушно. — Может, отойти лучше, за городскими пределами подмоги дождатися. Убиенных отпевати не поспеваю.

   — Тут стоять нам, отче, — твёрдо ответил Пожарский. — Отойти, уступить — жёнок и детишек на вражий произвол оставить. Отмолятся ли нам их муки? Знаю ляхов: почали пировать — не кончат. Всю Москву палить будут. Всю, отче, как есть.

   — Да укрепит тебя Господь! — благословил поп князя и, почтительно отойдя от него, вскинул косматую бороду к небесам. — Мсти, Владыко, кровь нашу!

Всю ночь кипела работа. Люди не щадили сил. Благо, рук хватало с избытком. Не работали лишь те, кто стоял в дозорах, да отборные ратники, которым Пожарский повелел отсыпаться.

К рассвету дело было вчерне завершено. Распалившиеся строители, отложив топоры и подобрав разбросанные зипуны и тулупы, вольно усаживались кто где внутри острожца. Поначалу молчали, отпыхивались, приходили в себя.

Ветер бился в стены, посвистывал в щелях, налетающая вьюга горстями метала снег, обдавала горьким угарцем пожара.

В затишке клонило ко сну. Но, чуть передохнув, работники стали оглядывать друг друга. Вместе с дворовой челядью и слугами Пожарского было тут много пришлого народа: стрельцы из слобод, пушкари и кузнецы с Пушечного двора, посадские мастеровые, ближние жители, заезжие мужики и ещё никому не ведомые люди, взявшиеся невесть откуда, но работавшие споро и горячо. Всякие были — не было только чужих и опасливых. Более сотни человек уместилось в тесном острожце.





Оживился, задвигался, разговорился обмякший народ, когда посадские жёнки принесли закутанные в тряпьё корчаги с кашей и берестяные бурачки с горячим сбитнем. Из рук в руки пошли духмяные, с пылу с жару караваи.

Оказавшиеся рядом люди сбивались в кружки, устраивались так, чтобы каждый мог ложкой дотянуться до артельной каши. Фотинка с Огарием приткнулись к незнакомым мужикам. Старший из них, рябой, остроскулый, с тощей бородкой и провалившимся ртом, степенно нарезал хлеб, раздавал крупные ломти. А когда раздал всё, подтянул к ногам свою котомку, достал оттуда деревянную коробушку.

   — Ну, робятушки, хлеб не посолите — брюха не ублажите. А у меня знатная сольца, калёная.

   — Честь да место, а за пивом пошлём, — ввернул Огарий.

Соль была домашней, чёрной, жжёной, и Фотинка первым протянул свой кус. Мужик насыпал щедро. Фотинка взял с ломтя щепоть, кинул в рот и вдруг изумлённо воскликнул:

   — Балахнинская!

   — А и верно, — подтвердил мужик. — Неужто угадал? Соль и соль — вся едина по мне.

   — Дак я свою враз отличу. Отколь она у тебя?

   — Из Троицы.

   — Из Троицы?— опечалился Фотинка.

   — Из её самой. Добрый человек попотчевал... В осаде мы с ним вместе сидели, едва Богу душу не отдали. Крепко ляхи и литвины монастырь обложили. Да, вишь, отвалилися. Не по зубам орешек.

   — А человек тот... — заикнулся Фотинка.

   — Балахнинец. В обитель с обозом угораздился. Туды-то вмырнул, а оттоль — шалишь: путь заказан. Мы с им любо-мило ладили, а уж лиха изведали, не приведи господь!..

Слушая заодно с Фотинкой троицкого сидельца, но чуя, что рассказ его может быть долгим, мужики без слов перекрестились и принялись за еду. Фотинка же не сводил глаз с рассказчика.

   — Унялися по зиме ляхи, отступили несолоно хлебамши, — продолжал сиделец тихо, словно бы говорил уже только для себя, видя одному ему зримое, — людишки разбредаться почали — кому куды, да я занедужимши, всю тую зимушку — ничком. От глада вовсе ослаб. Света не вижу, зубья повыпадали — кощей кощеем. Он-то, милосерден, меня и выхаживал, покуль на ноги не поставил. На Николу вешнего токмо рассталися...

   — Кличут, кличут-то как его? — заволновался Фотинка.

   — Ерёма. Еремеем величают.

   — Дак Еремей-то тятька мой! — вскричал Фотинка, да так, что многие в острожце, забыв про ложки, уставились на него. — Право, он. Кому ж ещё быть?.. Слышь, Огарко? Тятька-то нашёлся. Здравствует тятька-то!..

Огромный, с саженной грудью — коль развернётся, так одёжка затрещит по швам — детина был на диво потешен в своей ребяческой радости. Кто заулыбался, кто залился смехом, глядя на него. Мужики рядом утробно гоготали.

39

Что вы теперь хотите делать? (польск.).