Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 122

И тут же один за другим ударили московские колокола. Это был долгожданный знак для всех посадов и слобод. Начиналась большая сеча. Сердце у Фотинки ёкнуло. Обернувшись, он заметил, как из Фроловских ворот сомкнутым строем повалила к торгу тяжёлая немецкая конница.

3

Немецкие латники воротились в Кремль залитые чужой кровью с головы до ног, будто мясники. Тяжёлый запах шёл от них, от усталости рубак шатало. Но передышка была недолгой.

Яков Маржерет, водивший латников на побоище у торга, а после на Никитинскую улицу, откуда они, увязнув в быстро вырастающих завалах из саней, дров, лавок, столов, ларей и даже целых срубов, вынуждены были отступить, получил распоряжение начальника наёмного войска Петра Борковского снова вступить в сечу.

   — Ин номине Домини![38] — не теряя воинственного запала, воскликнул Маржерет перед угрюмым строем на Ивановской площади и повёл свой отряд на Неглинную.

Схватка переместилась в Белый город: гремела пальба и лязгало железо на Арбате и Кулишках, на Тверской и в Чертолье. Если у торговых рядов в Китай-городе иноземцы легко добились успеха, то здесь они встретили ожесточённый отпор. Улицы были перегорожены брёвнами. С крыш и заборов, из дверей и окон на доблестных рыцарей сыпались камни и поленья, излетал огонь самопалов. Бухали спрятанные в завалах пушки.

Хоругви Порыцкого и Скумина бестолково метались из одной улицы в другую: им никак не удавалось развернуться для наступательного боя. Замешательство могло стать роковым. И Маскевич видел, как поскакал гонец в Кремль к Гонсевскому. Страх подкрадывался исподволь. Уже поляки привыкли не рассёдлывать коней ни днём, ни ночью. Латы не сходили с их плеч. А нынче дело оборачивалось вовсе худо. Поручик не напрасно опасался: тревога была не о ремне, а о целой шкуре. Но что могло помочь в этом чужом и большом городе, где всякая улица становилась засечной полосой, а всякий дом — крепостью? Поляков всего шесть тысяч, а восставших — тьма!

   — Жги! Кому велю, жги! — внезапно услышал он крик у распахнутых ворот богатого подворья.

Кричал кряжистый всадник в старинном, с узорной чеканкой шишаке и позолоченном панцире поверх кольчуги — Маскевич узнал именитого русского сенатора Михаила Глебовича Салтыкова. Обочь его коня стоял на коленях дворовый с горящим факелом.

   — Может, обойдётся, батюшка боярин... Жаль такого-то добра, век опосля не нажить, — причитал молодой безбородый холоп и всё время оглядывался на высокие, рубленные из чистой свежей сосны хоромы за воротами. — Убей, не могу греха взять на душу, господин.

Но Салтыков был неумолим:

   — Жги! Я своего добра не жалею. Всё едино псу под хвост пойдёт. Жги и не прекословь, раб!

Пухлые руки боярина дрожали на поводьях, перекошенное тёмное лицо было мокро от обильного пота. Не миновало и часу, как он со своими людьми ворвался в дом Андрея Васильевича Голицына, обвинил его в сношениях с мятежниками и учинил свирепую расправу. Ещё стоял в ушах предсмертный жуткий вопль беззащитной жертвы, пронзённой саблями. Однако не раскаяние, а неизбежность расплаты угнетала Салтыкова. Измена бы простилась, как уже не единожды прощалась многим, не простится убивство. И в случае поражения поляков Михаилу Глебовичу несдобровать. А полякам, по всему видно, не удержаться.

Волк, известно, не удовольствуется одной овцой, режет подряд всё стадо. Так и старший Салтыков, поддавшись чёрной злобе, уже ничем не мог утолить её. Однако надобна была и оглядка. Михаил Глебович понадеялся на хитрый умысел: самому предстать потерпевшим. Сожжённый дом мог пойти ему в зачёт, как злочинство над ним поляков. Кто усомнится, что его не понудили к поджогу? Не в обычае бояр зорить родовые гнезда: всяк ведает, боярин за копеечную рухлядь готов удавиться. А хоромы у Михаила Салтыкова есть ещё и другие — на захапанном в Кремле подворье одного из покойных родственников царя Бориса — Ивана Васильевича Годунова.

— Не могу, казнишь ты меня опосля за содеянное, батюшка боярин! — стоном стонал дворовый.

Салтыков наклонился, вырвал у челядинца факел и, въехав в ворота, швырнул его на груду соломы, загодя сваленную у нарядного крыльца. Чуть ли не полхоругви съезжалось поглядеть, как ошалевший русский сжигает своё добротное жильё.

Вязким дымом взялась солома и вдруг вспыхнула, обвивая жаркими всплесками резное крыльцо. Вьюжистый вихрь налетел на солому, разворошил, взъерошил её, но от этого она только сильнее и шире занялась. И вот уже, выжимая из себя влагу, засипело мёрзлое дерево, запотрескивало. Ледяные порывы ветра попробовали было сбить огонь, но не сбили, а только подхватили лохмы потемневшего дыма и вознесли над улицей.

Дым летел в сторону завалов. Все повернулись туда. Пешие пахолики, посланные растаскивать заграждения, но вместо того боязливо жавшиеся за ближайшими домами, замахали руками, засуетились.

   — Огня! Огня! — раздались крики.





Счастливая догадка осенила и Маскевича. Его сподвижники уже спешно спрыгивали с коней, ныряли в ворота салтыковского подворья, хватали горящие пуки соломы и, метнувшись назад, разбрасывали их под стенами ближних домов. Но упрямый метельный ветер сразу размётывал солому, гасил огонь. Пахолики бросились во дворы искать смолу, прядево, сухую лучину.

Неудержимый вал огня понёсся на русские укрепления, и вслед за ним двинулись воспрянувшие хоругви. Злая весёлость взыграла в Салтыкове, его уже не томил душевный разлад.

   — Жги! Жги! Жги!.. — истошными криками подстёгивал он пахоликов.

Будто яростный табун огненных скакунов, пожар в мгновение ока уничтожал все преграды на своём пути, охватывал улицу за улицей. В завихряющихся клубах тяжёлого дыма дико плясал огонь на тесовых кровлях. И в страшном вое и треске пожираемого пламенем дерева тонули отчаянные вопли людей, непрестанное гудение колоколов, пальба, стук сабель и алебард, конский топот, свист вьюги и безумный мык вырывающейся из хлевов скотины.

   — Жги! Жги! Жги!..

Простоволосая бабёнка с младенцем на руках выскочила из переулка прямо на гусар, но, увидев их, от ужаса заверещала и прыгнула в огонь.

Они воистину могли привидеться выходцами из самого ада: окутанные багровым дымом, в чёрном гремучем железе, с приклёпанными к латам железными дугами-крыльями, на которых торчали обломанные и обожжённые перья, в низко надвинутых ребристых шлемах, с закопчёнными оскаленными лицами, сидящие на злобно грызущих удила скакунах. И многим, падающим от нещадных ударов жертвам их в последнюю минуту мнилось, что то не люди, а бесы явились по наущению самого сатаны устроить преисподнюю на земле.

Не снявший брони, грязный от копоти и дыма Михаил Глебович стоял посреди нарядной, сплошь расписанной яркими красками Грановитой палаты и сипло надсаживался:

   — Всю Москву запалить! Всю! Огнём выжечь смутьянов! Никому не поваживать — выжечь!..

Тучный Мстиславский бочком подплыл к нему, мягко, но с достоинством укорил:

   — Не прощён будет сей грех, Михаил Глебович, уймися. Пущай пан Гонсевский обо всём размыслит, а нам грех на душу брать не можно. Не погубители мы своих людишек! Не злыдни!

   — В ножки им пасть, пощады молить? — закричал от дверей сердито насупленный и никого не жалующий Андронов. — Тут выбор един: або мы, або они!

Мстиславский даже не глянул на него: много чести пререкаться с выскочкой. Погладил бороду, отступил. Мудрость распрей сторонится.

   — В посады бы надобно с увещанием, — в бороду высказался Фёдор Иванович Шереметев, с каждым днём всё более сникающий от терзающих его угрызений совести. Но Шереметева не услышали.

Из тесного круга приказных с поклоном вышел дьяк Иван Грамотин — шажки мелкие, глаза опущены, голос медовый. С виду стыдлив, но ухо с ним, знали, держать надо востро.

   — Сокрушается дух наш от невольного кровопролития. Однако наша ли в том вина? В том беда наша. А выбора иного нет. Истинно молвлено.

38

Во имя Господа! (лат.).