Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 122

Без передыху только реки текут. А у человека есть предел всему и среди прочего терпению. Человек не придорожный каменный крест, чтобы являть собой бесконечную стойкость. Валящая с ног слабость понудила Кузьму сойти на обочину и прислониться к тыну.

Мимо Кузьмы к слободскому царёву двору, былому прибежищу Грозного, где теперь разместился Скопин, конно и пеше двигался разный оружный люд, скакали верховые нарочные. От резкого перестука копыт, тележного скрипа, тяжёлой поступи гудом гудела вымощенная дубовыми плахами старая дорога, уже изрядно разбитая и щелястая. Летела во все стороны грязь, смешанная с мокрым снегом. Но воинство не оживляло улицу, как оживляет пёстрая мельтешня жителей в мирные дни: суровый поток был отрешён от всего вокруг в своей замкнутой озабоченности.

Душевная смута, что в последние дни особенно тяготила Кузьму, ещё сильнее стала одолевать его. «Устал от войны люд, — думал он, — а конца не видит». И не находил Кузьма никакого выхода, стоя, как сирота на чужом подворье. Тут, у тына, и застал его верный Подеев, потянул за рукав:

   — Пойдём-ка, Минин. Эва, лица на тебе нет. В тепло надо...

Блуждая с Кузьмой меж дворов, Подеев торкнулся в одни ворота, в другие, в третьи, но везде ему отвечали отказом. Всё пригодное жильё уже было занято ратниками. В конце концов приметив на отшибе в заулке ничем не ограждённую избёнку-завалюху, Ерофей в отчаянии кинулся к ней, торопливо постучал.

Косматый, с пышной сивой бородой и багровым, будто обожжённым лицом старец, похожий на ведуна, появился в дверях, глянул пристально.

   — Не приютишь ли, мил человек, за ради Бога? Нам бы отдышаться.

Старец мотнул скособоченной головой — у него, видно, была свёрнута шея, — и мыкнул, отступив внутрь.

   — Да ты немой, гляжу!..

Не мог знать Подеев, что привёл Кузьму к человеку, которого чурались в слободе, как великого грешника, в опричные времена служившего подручным у царёвых палачей. Да если бы и знал, всё равно не стал бы привередничать: кто приветчив, не может держать зла. В безотрадной нелюдимости Уланка, как звали хозяина избёнки, кормился тем, что помалу шорничал, чиня упряжь приезжим крестьянам на постоялых дворах, а для услады ловко плёл ремённые пастушьи бичи с волосяным концом, которые были нарасхват в окрестных деревнях, ибо считались заговорёнными. Отменными выходили у бессловесного Уланки беговые плети для выездов в гости, свадеб, маслиничных катаний. У таких плетей, сработанных в «ёлочку», были резные рукояти, что обтягивались на концах чёрными ремешками, в рукоять вделывалось кольцо, в которое вставлялись две-три кисточки из мелко резанной кожи.

Свёрнутые в кольца бичи и плети, развешанные по стене вместе с пучками трав, и были главным убранством убогой избёнки. Любивший всякую добрую снасть Кузьма, как ступил за порог, так сразу и потянулся к Уланкиному рукоделию. Это пришлось по душе старцу. Он поощрительно закивал: сымай, сымай, мол, с копылка-то, ощупай.

   — Знатный витень, — похвалил Кузьма, сняв один из бичей и разглядывая короткое ладное кнутовище.

Это отвлекло его от своей немочи, которой он стыдился. Но руки предательски дрожали, и Кузьма поспешил вернуть бич на место. Смекнув, о чём хотел спросить старец, ответил:

   — Нет, не пас я — прасольничал. Наука похитрее будет.

Лукаво сощурился старец, затряс лохмами, не соглашаясь: во всякой-де науке свои хитрости, и нельзя ставить одну над другой.

А Подеев уже расстилал на лавке овчину. Подождав, когда он управится, старец легонько подтолкнул Кузьму к лавке, понудил сесть. И всё сразу закружилось перед глазами Кузьмы, и будто мягкими широкими пеленами обволокло тело, стянуло. Впадая в забытье и неудержимо клонясь к изголовью, он ещё смог пролепетать заплетающимся языком:

   — Свечку бы Николе Угоднику...

   — И Савву, и Власия, и Параскеву Пятницу, и Пантелеймона-целителя — всех ублажим, будь покоен, — смутно и как бы издали донеслись до Кузьмы слова заботливого Подеева.





И он забылся.

Когда наконец Кузьма пришёл в себя, он увидел в дверях старца, осыпанного снегом, словно ёлка в лесу, с охапкой поленьев в руках. Отряхиваясь, старец ободряюще кивнул постояльцу.

   — На воле-то что? — спросил Кузьма, запамятовав, что старец нем.

Тот показал на отряхнутый снег: метёт, мол. Постепенно они привыкли изъясняться знаками, испытывая приязнь друг к другу. Сдержанный Кузьма, доверившись старцу, часто делился с ним и своими мыслями, рассказывая о себе всё как на духу.

Однажды, пробудившись среди ночи, Кузьма увидел хозяина, со свечой стоящего на коленях перед иконой. Старец истово молился и плакал. Заметив взгляд Кузьмы, он неожиданно резво поднялся с колен и с ожесточением стал тыкать кривым пальцем в оконце, за которым, сокрытая тьмой, где-то рядом находилась царёва усадьба. Багровое лицо старца страшно почернело, верёвками вспухли жилы на его уродливой шее. К изумлению Кузьмы старец вдруг заговорил:

   — Вона, вона, проклятье моё! Тулова-то человечьи безглавые оттоль я сволакивал в пруды, топил, раков ими потчуя. К царскому столу раки подавалися. А Иван-то Васильевич смеялся, наказывал, чтоб раков человечьим мясом ежедень кормить, оттого слаще они ему! От его бесовства грехи его и на меня пали, и на многих! И вина непростима!.. Непростима... Ох, окаянно его опрично гнездо, нечисто место! Смердит, смердит ещё оно!..

   — Что же немотствовал ране, не открывался? — воскликнул Кузьма, более поражённый голосом старца, чем самим его признанием. Здравый и вдумчивый ум Кузьмы не принимал поступков, противных естеству.

   — Обет мой таков, — сурово молвил старец. — Таю то, от чего вред и пагуба. Безгласием казню себя и безгласием же пресекаю зло.

И, словно опасаясь чего-то, старец вновь устремил взгляд на оконце и задул свечу.

2

Двадцатитрёхлетний князь Михаил Скопин-Шуйский стягивал великие силы в слободу, чтобы окончательно разметать мятежные тушинские ватаги вместе с их польскими пособниками, разделаться с самозванцем, а потом двинуться к осаждённому королём Речи Посполитой Смоленску.

Всё предвещало князю удачу, всё благоприятствовало ему — уже тысячи воинов встали под его стягами. Румяный от мороза, рослый — выше самых долговязых на голову, пригожий и статный, в приливе бодрости он объезжал поутру острожные укрепления. Услаждал сердце необременительной прогулкой. Любовался зимними красотами.

Чинно приотстав, шагом направляли своих коней за ним Фёдор Шереметев, родич Скопина окольничий Семён Головин, прибывшие из Москвы Иван Куракин с Борисом Лыковым, а следом уж прочие воеводы. Скопин оборачивался, с улыбкой взглядывал на ближних сопутников, как бы призывая разделить его доброе расположение духа и дивясь, что им, замкнутым и нахмуренным, ни до благодати утреннего света, ни до куржалых от инея берёз и чистых пуховых снегов с перелетающими над пряслами сороками. Сопутники блюли пристойную важность, их не занимало игривое настроение Скопина: служба есть служба, и неча попусту пялить зенки.

Однако краса свежего зимнего утра не мешала Скопину помнить о деле. Он остался доволен осмотром: рвы глубоки, валы надсыпаны круто, частокол крепок; всё же не удоволившись пояснениями услужливого городного головы, который изрядно суетился, забегая вперёд коня главного воеводы и путаясь ногами в полах длинного кафтана, Скопин направился к посошным мужикам, томящимся у костров в ожидании, что же порешат начальные чины, не узрят ли какого промаха для неотложных доделок.

Мигом обнажились склонённые мужичьи головы. Скопин молодцевато привстал на стременах:

   — Похвально усердие ваше, работные! Велю накинуть сверх двух рублёв, что положил вам городной голова, ещё полтину. Чаю, не будет скудна плата.

   — Бог тебя храни, боярин князь Михайло Васильевич! — в пояс поклонились мужики, взмахнув правой рукою и опуская её долу. — Велика твоя милость, снизошёл до нас, чёрных людишек.