Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 8



Так вот, браслет из шкатулки был точно такой же. Ну, разве немного более тяжелый и массивный. И более старинный, оттого выглядел не так празднично, как цыганские браслетики. Ну, и еще одно отличие (и недостаток) заключалось в том, что камешки в нем были не разноцветные, а как обычные стекляшки - прозрачные. Тем не менее, в отсутствие цыганских конкурентов смело можно было рассчитывать на пятерик, а то и червонец. Что, собственно, и требовалось. И, когда спустя несколько дней, очередной друг потребовал срочного вспомоществования, Шмулик достал браслет из шкатулки, а на улице передал 'товар' поджидавшему его другу и они отправились на толкучку. Они подошли к знакомому барыге и показали браслетик. Дальше последовал обычный обмен репликами:

- -Сколько просишь? - спросил барыга, обращаясь исключительно к другу.

- -А сколько даешь? - сглотнул тот, изготовившись к долгому торгу. - Ну-ка дай поближе взглянуть... - барыга заграбастал браслет, недоверчиво и хмуро рассмотрел его, подбросил на руке, полез в задний карман штанов, долго шарил там, а потом вытащил бумажку и положил ее на распахнутую ладошку друга. Это была... пятидесятирублевка. Ладошка, подобно хищным цветам, ощутившим добычу, рефлекторно сжалась в кулак.

'Ошибся! Перепутал!'- эта мысль, видимо, одновременно мелькнула у обоих друзей.

-Пошли, пошли... - зашептал друг, подталкивая совершенно ошалевшего Шмулика. Но не успели они сделать и трех шагов, как услышали голос барыги:

-Эй, пацаны, погодь! Вертухайтесь сюды!

'Ну вот...'-сердца у обоих опустились. Понурив головы и шмыгая носами, они поплелись возвращать только что обретенный клад.

Но тут произошло уже вовсе немыслимое. Барыга снова полез в карман, извлек оттуда червонец и протянул им со словами: 'В другой раз с такими вещицами - сразу ко мне.'

-Конечно, дяденька!- заверили его они и поспешили уйти. Их слегка пошатывало.





Это было невероятно! Это было чудо! Это было настоящее богатство!

Но странное, но столь фантастическое поведение барыги надо было осмыслить. Поскольку версия ошибки отпала сама собой после премиального червонца, оставались лишь две гипотезы. Шмулик считал, что просто у барыги праздник сегодня, из-за этого настроение хорошее. Вот он и решил сделать кому-то подарок. Друг, лучше знавший жизнь, придерживался более простого и приземленного мнения: 'Да он пьяный был. Или обкурился совсем. Помнишь, как у него зенки блестели? То-то же...'. Оба остались при своем.

Но кто бы из них не был прав, это чудесное событие следовало отметить. Немедленно устроили пир - арбузов купили, ситра от пуза, мороженого, конечно, вяленых чебаков, лепешек с творогом, семечек. То есть, расстройство желудка, можно сказать, было обеспечено. Конечно, на пир созвали всех. Явились даже совсем редкие гости - двое братьев Зверьковых. Им было уже 10 лет, они были близнецами, вовсю покуривали, шестерили у окрестной великовозрастной шпаны, а с нами, понятное дело, якшаться брезговали. Но тут и они не удержались. Пришли и терпеливо выслушали восторженный рассказ о невероятном событии. Рассказывал, понятно, друг-напарник. Эту историю он излагал 'по новой' каждому вновь пришедшему, но даже сейчас, пересказанная уже в 8 или 9 раз, она в его устах нисколько не утратила эмоционального накала. Да и слушатели были рассказчику под стать. Каждый очередной пересказ они слушали с неослабевающим вниманием а когда дело подходило к кульминации - обнаружению невероятной щедрости барыги - они замирали, а потом разражались удивленными возгласами и стукали себя кулаком по колену.

Правда, от раза к разу история все больше трансформировалась. Главным героем становился, понятно, рассказчик, а роль Шмулика скукоживалась, как шагреневая кожа. В последней версии, например, происхождение браслета было охарактеризовано крайне бегло и лаконично, а именно - репликой 'мы достали', сопровождавшейся легким кивком в сторону Шмулика. После этого он был явно упомянут лишь однажды - живописуя процесс торга, друг счел возможным произнести: 'Вон он тоже со мной был'. И вновь кивнул на Шмулика. Но тот вовсе не был в обиде. Напротив, он был совершенно счастлив. Впервые он чувствовал себя почти на равных, почти даже хозяином. Как-никак в этом празднестве была и его заслуга. А когда, внимательно выслушав рассказ, один из братьев Зверьковых накопил слюны и исполнил свой коронный плевок (длинная струя вырвалась из его щербатого рта и улетела метра на полтора, ей богу!), а потом одобрительно произнес: 'Ну, еврейчик! Ну, шкет!' и надвинул ему панамку на нос, Шмулик вообще ощутил неземное блаженство. Он впервые понял, как приятно созвать настоящих друзей и широким жестом пригласить их к столу. Мол, 'я угощаю'! Да, это вам не бабушкины пирожки и штрудели, ведь все заработано своим - тяжелым и рискованным - трудом!

Было поздно, почти девять часов. Стало совсем темно (во Фрунзе темнело рано). Давно было пора домой. Он знал, что дома уже волнуются, а бабушка наверняка совершила несколько безуспешных ходок по окрестностям, шаркая больными ногами и выкрикивая: 'Самуильчик! Самуильчик!' Он знал, что дома его ждет нагоняй, но не мог же он уйти первым! Только когда 'гости' начали расходиться - они шли по двое, а то и по трое, обнявшись за плечи, от чего казались сросшимися, как сиамские близнецы, пыля босыми ногами по белевшей в наступившей темноте дороге - он тоже позволил себе подняться и поспешить домой. Он мчался, в се убыстряя шаги, чему немало способствовало предчувствие, что, похоже, придется помучиться с животом. Это предчувствие его не обмануло. Зато о другом - куда более важном и страшном - его интуиция молчала. Шмулик ведь не знал, что беда обыкновенно подстерегает нас на взлете, а еще - что не только в плохих книжках, но и в жизни преступление влечет за собой неотвратимое, а, главное - незамедлительное, наказание .

Словом, когда он распахнул дверь в большую комнату, то обнаружил, что все семейство сидит вокруг стола, а на нем - о, ужас! - валяется раскрытая шкатулка и в беспорядке рассыпано ее содержимое (не считая, увы, одного безвозвратно утерянного предмета). Отчаяние, казалось, парализовало бедного Шмулика, но иная - чисто физиологическая - потребность вынудила его ойкнуть и что есть мочи броситься в сад, в глубинах коего под сенью винограда смутно маячило дощатое сооружение, предназначенное для известно каких целей. Он едва избежал еще одного позора, в последний момент успев опустить шаровары и низвергнуть в черную бездну 'очка' последствия неправедного пира. На несколько мгновений он ощутил облегчение, но потом нравственные и, увы, физические страдания (ибо в животе продолжало крутить) нахлынули на него с прежней силой. Не менее получаса он боролся и с теми, и с другими, но если с физическими тяготами удалось как-то справиться, то нравственно он был совершенно раздавлен. Он чувствовал, что разоблачен и погиб. Погиб безвозвратно! Что оставалось делать бедному Шмулику? Какой-нибудь гусар в таких обстоятельствах немедля пустил бы себе пулю в лоб. Шмулик же продолжал сидеть со спущенными штанами, машинально созерцая сквозь щели между досками сад, казавшийся гораздо светлее мрака, окружавшего его в нужнике, и свет, мирно струящийся из окон дома, который еще совсем недавно казался ему родным и надежным. И вот теперь... все кончено! Он даже застонал от чувства несмываемого позора. Он, вероятно, продолжал бы сидеть так еще долго. О, он готов был остаться здесь навеки! Лишь бы отдалить ту минуту, когда ему придется взглянуть в глаза бабушке и маме. А, главное, папе. Но вот он услышал приближающиеся мамины шаги.

-Иди в дом. Немедленно. - тихо и сухо сказала она и, не дожидаясь его реакции, тут же повернула назад.

Посидев еще несколько минут, он безнадежно поплелся следом, скрипнул входной дверью и, потоптавшись перед полуоткрытой дверью большой комнаты, наконец, вошел или, лучше сказать, вполз в нее. Они сидели в тех же позах, что и в первый раз. Он бросил на них быстрый взгляд. Ему показалось, что папа сидит весь черный, и он от испуга и стыда снова опустил глаза. Несколько секунд, которые, как пишут в плохих книжках, показались ему вечностью, продолжалось гнетущее и вязкое молчание. Шмулик шмыгнул носом, чувствуя, как к глазам неудержимо подступают предательские слезы. Но он еще крепился.