Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 129 из 137



— Все могло быть, сват, — тихо, впервые с печалью проронил Епифан.

Прошло два-три дня после возвращения Епифана из далекой поездки, и весть об исчезновении Никифора разнеслась по всему Нарымскому краю.

Пролетела неделя, вторая, третья, а отзвука ниоткуда не доносилось. И тогда поняла Поля неизбежное: осталась она в криворуковском доме одна, если не считать будущего ребенка, которого зачала в тот последний неурочный час.

Пока Никифора искали, Анфиса вроде подобрела к Поле, но когда стало очевидно, что Никифор исчез невозвратно, снова зазвучала в ее голосе злоба, будто была сноха виновницей происшедшего. Поля отмолчалась и раз, и два, и три. Но терпению ее был предел.

— А ну-ка, Анфиса Трофимовна, замолчи, — резко сказала Поля, услышав новые укоры бывшей свекрови, — ты мне теперь никто. Фю-фю! — присвистнула Поля и повела рукой. — Тень, призрак. Уйду сегодня я от вас. И помни — из вашего добра ничего не взяла. И платок дареный оставлю, и серьги, и шелк, что привез Никифор тайно от тебя. Вон все выложила ка кровать… И хоть страшно без мужа остаться, а все ж чую радость: вырвалась из вашей темницы. Прощайте! Тебе, Домна Корнеевна, спасибо. Ничего худого от тебя не видела… — Поля зашла в комнатку под лестницей, взяла узел, приготовленный еще ночью.

Как ни жестока, как ни твердокаменна была Анфиса Трофимовна, но услышать такие слова, пронизанные ярой ненавистью к тому укладу жизни, который нещадно внедряла в этом доме, она не ожидала. Может быть, впервые за все годы жизни с Епифаном Криворуковым на короткое мгновение все ее старания, все ее бессердечие к людям обернулись изнанкой, и, почувствовав это, она не закричала на Полю, а лишь заплакала:

— Ну, за что же ты меня так, Палагея? Ты осталась без мужа, а я без сына… Он ведь у меня единственный…

Взглянув на нее, сразу постаревшую и ставшую жалкой, с перекошенными плечами и страдальческими глазами, Поля пожалела о своей резкости. «Все ж она ему мать», — пронеслось в голове.

— Ишь ты, какая нежная! Не любишь, когда тебе дают сдачи! Молодец, Поля! Распоясалась она, халда! Управы на нее нет! Собака! Сука! — Это уже кричала Домнушка. Ее костистое, бескровное лицо стало совсем белым. Глаза округлились, подернулись дымкой, и от всего ее облика повеяло безумием.

— Не надо так, Домна Корнеевна, не надо! Лежачего даже мужики не бьют. Она же ему мать… все-таки мать… Разве ей легко? — спокойно, насколько это можно было в ее возбужденном состоянии, сказала Поля.

И тут произошло неожиданное, о чем даже много времени спустя Поля вспоминала с удивлением.

— Не сердись на меня, Полюшка! Не осуждай, Христа ради! Не от злости грызла тебя, от боязни, что заберешь ты под свою руку не только сына, ко и весь дом. С первого часа поняла я, нет, не совладать мне с твоим характером, не устоять перед тобой… — Анфиса вдруг опустилась на колени, схватила Полину руку и принялась ее целовать. Поля попятилась, ко что-то в душе ее рухнуло, и она не удержалась бы от того, чтобы обнять Анфису, если б не послышался снова голос Домнушки:

— Ты смотри, как она комедь-то ломает! Не верь ей, Поля, не верь!

В этот же день Поля переехала к отцу, переехала с твердым намерением никогда, ни при каких обстоятельствах не покидать его дома.

Все начало зимы Глафира Савельевна жила в тщетном ожидании высоких гостей: исправника и архиерея. К именинам Вонифатия они не приехали, и, в сущности, именин не было. Пришли Горбяков, Филатов с супругой, парабельский волостной писарь, два-три богатея из окрестных деревень. Был сытный, до объедения обед. И скучный до одури. Спиртного Глафира Савельевна выставила ограниченно. Берегла на случай, если вдруг исправник и архиерей все-таки нагрянут неожиданно, хотя слух уже донесся — из Колпашевой повернули они назад, в Томск. Гости поели вдоволь, порыгали, поговорили о том, о сем и разошлись, испытывая лишь одно желание — завалиться на перины и уснуть под тяжестью переполненного живота и скукоты.

Горбяков задержался дольше всех. Сам Вонифатий уже спал. Его хватило лишь на проводы дальних гостей, а фельдшер вреде бы свой, ближний, он не взыщет и не осудит за непочтительность.



Пылая горящими щеками и шурша шелком платья с оборками и буфами, Глафира Савельевна прохаживалась по горнице, говорила звонким, с дрожинкой, голосом:

— Ни минуты не сомневалась я, что они не приедут! И в то же время была надежда… Интересно ведь, Федя, посмотреть на людей иного круга, послушать их суждения, возможно, что-нибудь перенять этакое благородное… Но где же, разве они снизойдут до сельского попа, который им кажется существом мизерным, ничтожным и потому достойным только презрения?..

— Не понимаю, Глаша, почему тебя это так сильно задело? Ну и пусть себе живут как хотят, — равнодушным током сказал Горбяков, про себя думая: «Вот око, расейское, исхлестанное мещанство — бить себя, тиранить жестокими муками лишь за то, что человек более высокого круга не повел на тебя бровью, не осчастливил тебя прикосновением своего мизинца…»

— А разве это тебя не задевает? Скажи честно, не задевает? — Глафира Савельевна воспламенилась еще больше. Голос ее взлетел до потолка, дрогнул, умолк и снова зазвенел тонко и высоко. — А я задета! Я дрожу. Мне хочется справедливости и равенства…

— Скажу честно, уж коли тебя это интересует: ни капельки, ни вот столечко. — И Горбяков чиркнул пальцем одной руки по ногтю указательного пальца другой руки. — Не трогает меня это. Ты говоришь: «Что-нибудь перенять такое благородное». Ну, будь, Глаша, серьезной и скажи мне, что бы ты могла благородного перенять от исправника, от человека, призвание которого держать людей в неволе, глушить в них все человеческое, низводить их до степени бессловесных рабов?.. Что благородного, к примеру, могла бы ты от него перенять? А ты не думала о том, что сама ты со своим сердцем, со своей отзывчивостью к несчастьям других в сто, в тысячу раз благороднее этого человека в чине или в сане… Вот подумай и скажи… И только не кричи… Разбудишь Вонифатия Гаврилыча… А зачем его втягивать в наши споры?

Глафира Савельевна притихла, села рядом с Горбяковым, зашептала с исступлением:

— Возможно, что ты прав, Федя. Разве о себе знаешь что-нибудь по-настоящему? Сам себе не судья. Судьи другие. А чаще всего суд других и опрометчив и пристрастен. Спасибо тебе, Федя, хоть ты чуешь, что есть во мне душа… И какая, Федя! Порой мне кажется, что я могла бы совершить нечто значительное… Могла бы пожертвовать собой ради любимого человека или отдать себя служению великой идее… Скажи мне, Федя, скажи не кривя душой: может быть, тебе надо убить кого-нибудь? Клянусь, рука у меня не дрогнет и я не пожалею своей жизни… Ты знаешь, порой мне хочется запалить этот дом и вместе с ним сгореть самой… Ах, как жаль, что не родилась я в Петербурге!.. Я бы пригодилась студентам-террористам… Я бы не задумываясь кидала бомбы…

— Во имя чего, Глаша? — спросил Горбяков.

— Во имя того, чтоб грохотала земля, чтоб не умирали люди от равнодушия друг к другу…

— Воспален твой мозг, Глаша. Говоришь безотчетно. Иди отдохни. А я побреду домой. — И Горбяков ушел.

А через несколько дней Глафира Савельевна сама прибежала к нему. И снова, заглядывая ему в глаза, допытывалась: не нужно ли ему убить кого-нибудь, кто стоит на его пути, мешает ему жить и делать добро людям?

Горбяков попробовал перевести весь разговор в шутку, но ему это не удалось. Глафира Савельевна настойчиво возвращалась к той яге теме.

— Тебе нужно, Глаша, срочно переменить обстановку. Тобой начинает овладевать идея фикс. Это небезопасно. Поезжай-ка в Томск или в Новониколаевск. Встряхнись немножко.

И она вняла совету Горбякова и поехала вместе с отцом Вонифатием, но не в город, а в остяцкие юрты и тунгусские стойбища, раскиданные вокруг Парабели. У священника накопились там неотложные дела: надо было окрестить детей, родившихся за последние два года, произвести обряды венчания молодых пар, вступивших в брак, отпеть усопших. Короче сказать, напомнить инородцам о православии, о поклонении господу богу, пресвятой матери — богородице и всем святым.