Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 19



Я шел в самолет, как в Диснейленде дети идут в зал ужасов — им страшно, но вторым сознанием они твердят себе то, что говорит моя дочка, когда смотрит фильмы про монстров. «Papa, don't worry, it is not real! [Папа, не бойся, это же понарошку]!» Так и мне все казалось, что сейчас разобьется какая-нибудь ваза, лопнет окно, рухнет потолок и я проснусь. Ведь ровно три года — все три первых года пребывания в Америке — мне еженощно снилась Москва — что я иду по улице Горького, а вокруг — люди, но все молчат. Все знают, что я эмигрант, «предатель родины», но все молчат и ждут, когда меня схватит милиция или КГБ. И я жду того же и мысленно шарю по карманам: где же мой американский паспорт? Страх, что я потерял этот паспорт, забыл, выронил — этот страх душил меня, и я просыпался с диким сердцебиением, потный от удушья. А теперь я сам, по своей воле шел в этот сон. Весело, как по льду.

И, видно, улыбка на моем лице была такая идиотская, что стоявшая при входе в самолет стюардесса спросила.

— Вы с этого рейса?

— Надеюсь, что нет, — ответил я.

Она заглянула в мой посадочный талон и решила, что я пошутил.

— Yes, you are! — воскликнула она радостно. — 16-D. This way, please! [Да, с этого! Ваше место 16-D. Сюда, пожалуйста!]

Ее рука в белой перчатке указала мне проход к моему креслу в шестнадцатом ряду. Кажется, это было единственное, что я увидел в те минуты — только руку в белой перчатке, но — ни лиц своих попутчиков, ни лица той стюардессы.

Да, хотя по всем правилам писательского ремесла я уже давно должен был представить вам хотя бы нескольких членов нашей делегации (с тем, чтобы потом они наравне со мной стали главными персонажами этой книги), я хорошо помню, что не видел в те минуты ни одного лица вокруг себя. И даже когда улеглась суета посадки и австрийские стюардессы, высокие, плоскогрудые и одинаково красивые, как новые карандаши в пенале, стремительно пройдя по проходам, захлопали над нашими головами гнутыми козырьками багажных панелей и возникла надпись «Fasten Seat Belts [Пристегните ремни]», — я все не верил в то, что это я, именно я, Вадим Плоткин, сам пристегиваю себя ремнем к креслу самолета, летящего по маршруту Нью-Йорк — Вена — Москва. Может быть, потому, что у меня еще был шанс сбежать из этой поездки в Вене или я подсознательно надеялся на чудо — мол, в венском аэропорту что-то оборвет этот дурацкий сон.

И только когда при мощном и крутом взлете «Боинга» меня вжало в мягкую спинку кресла и накренило чуть ли не вверх ногами, я впервые почувствовал свою обреченность и бессилие перед судьбой.

Хруп закопченного снега под валенками, сапогами, ботинками.

Морозный пар изо ртов в свинцовом полумраке сибирского рассвета…

Темные стеганые ватники, короткие полушубки, шапки-ушанки…

Мятые, сырые лица… Колонна хмурых, не выспавшихся мужчин и женщин…

Никаких разговоров, только простуженный кашель, папиросы в стальных зубах, хруп шагов в промороженной улице…



И низкий, тягучий заводской гудок… То был последний съемочный день в моей жизни, но я еще на знал об этом. В Свердловске, индустриальном центре Урала, мы поставили три кинокамеры в кабину подъемного крана за центральной проходной знаменитого завода «Уралмаш» и снимали, как утренняя смена рабочих идет на работу.

Никаких операторских изысков, никаких сногсшибательных ракурсов или съемок с движения. Три статичные камеры, нейтральные, как фотобумага. И двадцать тысяч темных, в стеганых ватниках и шапках фигур идут на вас из промороженных улиц в свинцовом полумраке сибирского рассвета. А над ними — крыши домов, укрытые коростой снега, прокопченного фабричными дымами. На фонарных столбах тускло тлеют три желтых уличных фонаря, остальные разбиты… И хриплый раструб радиодинамика выплевывает утренние позывные и первые такты гимна Советского Союза…

Юноша-подросток с простудными фурункулами на шее, жуя на ходу кусок хлеба, сбился с шага…

Женщина в мужском ватнике, с металлическими зубами сказала ему что-то злое, матерное…

(Господи, почему у них у всех металлические зубы? От этих свинцовых дымов над «Уралмашем»?)

А они все идут — темное, простуженное, прокуренное стадо, обреченное на восьмичасовую работу. Они втекают, как зэки в рабочую зону, в широкие ворота с надписью на арке «УРАЛЬСКИЙ МАШИНОСТРОИТЕЛЬНЫЙ ЗАВОД ИМЕНИ ОКТЯБРЬСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ». Слева от них, на кирпичной проходной — огромный барельеф с фигурами вдохновенных мускулистых рабочих и работниц и надпись: «ПАРТИЯ ВЕДЕТ НАС К КОММУНИЗМУ». А за воротами, на заводском дворе их встречает статуя Ленина с простертой рукой и еще одна гигантская надпись: «ВЕРНОЙ ДОРОГОЙ ИДЕТЕ, ТОВАРИЩИ! В.И. ЛЕНИН».

Я стоял в кабине подъемного крана, смотрел в окуляр одной из камер и жуткое ощущение, что я читаю новый том «Архипелага ГУЛАГ», еще не написанный, но уже запрещенный, росло во мне вместе с мелодией музыки к моему фильму. Нет, вдруг подумал я, никакой музыки, а именно эти плывущие над людским потоком простуженно-бодрые позывные московского радио и до оскомины притворно-возвышенный голос диктора: «Доброе утро, дорогие товарищи! Вчера в Кремле состоялось чествование выдающегося деятеля международного коммунистического движения, последовательного ученика великого Ленина, руководителя нашей партии Леонида Ильича Брежнева. В ознаменование его неустанной государственной деятельности Президиум Верховного Совета СССР наградил нашего дорогого Леонида Ильича Брежнева третьей звездой Героя Социалистического Труда…». А они все идут… Мутные глаза… Черные ватники и бушлаты… Небритые щеки…

Господин Кампанелла, вот твой «Город Солнца»! Я буду держать этот кадр на экране три минуты, четыре-пять… — пока жуть всех ассоциаций — с Освенцимом, с «Архипелагом», с «Городом Солнца» — не дойдет до каждого зрителя, не начнет душить его. И это будет рамкой моего фильма, его началом и концом, а вся середина уже снята — простая мелодрама из жизни сибирских рабочих и шоферов таежных зимников…

— Вадим, вам срочная телеграмма! — молоденький администратор, простуженный, как и вся киногруппа, поднялся в кабину крана и протянул мне желтый квадратный бланк.

"СВЕРДЛОВСК ГОСТИНИЦА «БОЛЬШОЙ УРАЛ» КИНОГРУППА «ЗИМА БЕСКОНЕЧНА» РЕЖИССЕРУ ВАДИМУ ПЛОТКИНУ ДИРЕКТОРУ КАРТИНЫ КОНСТАНТИНУ ЗАЙКО.

УКАЗАНИЕМ ОБКОМА ПАРТИИ ФИНАНСИРОВАНИЕ СЪЕМОК ВАШЕГО ФИЛЬМА ПРЕКРАЩЕНО ТЧК НЕМЕДЛЕННО ВОЗВРАЩАЙТЕСЬ ЛЕНИНГРАД СО ВСЕМ СНЯТЫМ МАТЕРИАЛОМ ТЧК НЕВЫПОЛНЕНИЕ ПРИКАЗА В 24 ЧАСА ПРИВЕДЕТ К УВОЛЬНЕНИЮ ВАС СО СТУДИИ ТЧК ДИРЕКТОР СТУДИИ ЛАПШИН"

Я сунул эту телеграмму в карман мехового полушубка — это была четвертая телеграмма: две первых мы с Костей Зайко просто проигнорировали, а после третьей Костя организовал мне больничный лист — липовую справку от врача о том, что у меня воспаление легких. Хотя само появление этих телеграмм и шквал телефонных звонков со студии говорили о том, что нужно спешить снять все, что задумано, то есть протянуть еще хотя бы два съемочных дня… Любой ценой! Может быть, даже лечь мне в больницу и из больницы руководить съемками…

Но тут на «козле» прикатил Костя Зайко. Есть два сорта административных гениев в советском кино. Первые — это жулики, которые используют идиотскую бюрократическую систему кинопроизводства для денежных махинаций (например, оформляют съемку многотысячной массовки, а обходятся сотней человек и разницу в оплате кладут себе в карман). А вторая категория — подвижники от искусства. Тридцатилетний Костя Зайко был из второй категории, и всю свою молодую энергию он употреблял на то, чтобы мы сделали Кино — именно Кино — с большой буквы, И если для этого нужно было в Якутии остановить работу алмазного рудника и получить на съемки все шестьдесят сорокатонных «БЕЛАЗов», работавших в алмазнорудном карьере — это мог сделать только Зайко. И когда нужно было получить полк солдат стройбата и за неделю построить в тундре настоящий ненецкий поселок, а потом еще заселить его настоящими ненцами — это мог сделать только Зайко. И когда понадобилось прямо в тайгу доставить вертолетом из Хабаровска врача-гинеколога, чтобы, не срывая графика съемок, сделать аборт нашей московской актрисе — это тоже мог устроить только Костя Зайко…