Страница 12 из 19
Наконец я открыл три замка на обшарпанной двери, вбежал в квартиру, огляделся — где же этот f… телефон? С некоторых пор я обнаружил, что стоит мне поговорить пару минут по-английски, как я и мысленно перехожу на английский язык, и особенно на английский мат.
Телефон стоял в водопроводной раковине. Я схватил трубку.
— Алло!
— Mister Plotkin? — сказал бодрый мужской голос.
— Yes.
— Это Барри Вудстон из Вашингтона, из Международной Ассоциации журналистов. Поздравляю! Я был в советском посольстве, хотел получить визы для нашей делегации. И — вы не поверите! — ни одна виза не готова, кроме вашей! Только ваша! Так что готовьтесь! Вполне может случиться, что вы поедете один и будете представлять там всех нас! Ха! Ха! Ха! Вы рады?
— Yes, thank you [Да, спасибо]… — сказал я помертвевшим голосом и сел на шаткий стул. Я все понял. Еще ни одному туристу, а тем более русскому эмигранту, советское посольство не давало въездной визы заранее. Обычно они тянут с этой визой до последнего дня и чаще всего даже натуральным американцам дают визу лишь за несколько часов до вылета. А тут мне — за неделю! Все ясно, понял я, они оформили мне визу раньше всех, потому что для КГБ я — the Most Wanted Man [Тот, кого разыскивают]. То есть все мои ночные страхи подтвердились! ГБ ужасно хочет заполучить меня в СССР, а эти девчонки-секретари в советском посольстве случайно прокололись, выдали своих боссов. Но как же мне теперь отказаться от поездки? Ведь японцы уже заплатили три тысячи долларов за мой билет и за отель в России. Где я возьму деньги вернуть им такую сумму?
— Так что увидимся в аэропорту! — бодро сказал в трубке голос Барри Вудстона из Вашингтона. — Пожалуйста, приезжайте туда за два часа до вылета, хорошо?
— All right… — без голоса отозвался я. И сидел, не кладя трубку и даже не слыша, что в ней уже давно гудит гудки отбоя.
…Он уже был внутри автобуса, когда этот автобус подкатил к выходу на летное поле, чтобы везти нас к самолету. Высокий крупный шатен лет 38, серо-стальные глаза, квадратное лицо боксера, хрущевский нос картошкой, политбюрошная шляпа, узкий серый галстук и потертый пиджак на бычьей груди, расширенный пистолетной кобурой, спрятанной под мышкой, — он стоял в этом промороженном, с белым инеем на заклепках автобусе, стоял, возвышаясь у первого ряда кресел, и молча наблюдал, как мы рассаживаемся. Ася, маленькая скрипачка, влезла в автобус первой и побежала вперед, чтобы сесть в первом ряду, как это любят делать дети. Но он жесткой, сильной рукой отодвинул девочку назад — без единого слова, как вещь. И стоял лицом к нам, как статуя, все эти пятьсот метров между аэровокзалом и самолетом.
А в самолете он прошел в самый конец салона и сел там в последнем ряду, чтобы видеть нас всех на всем протяжении полета.
Но нам уже было наплевать на него! Мужчина, у которого отняли серебряные вилки, сказал громко и вызывающе:
— Я не понимаю! Они что — боятся, что мы угоним этот самолет обратно в Россию?
Жена испуганно дернула его за рукав:
— Тихо! Не дразни их. Черт с ними!
— Но я уже свободный человек! — воскликнул он.
— Это я еще не знаю… — осторожно ответила она. И действительно, почему даже в самолете нас посадили отдельно от остальных пассажиров? Ведь СССР — страна всеобщего равенства и в советских самолетах нет деления на первый и второй класс. Тем не менее в первом салоне огромного «ТУ-124» летели только четыре советских дипломата, отстраненно-надменных, в одинаковых серых костюмах (даже проходя через наш салон в туалет, они старательно избегали встречаться с нами глазами и делали вид, что нас вовсе не существует). В третьем салоне были только иностранцы — австрийцы и немцы. А мы, 27 измочаленных эмигрантов, включая грудного ребенка, парализованную старуху, умирающего от лейкемии одесского сварщика, 16-летнюю девчонку с распухшими от поцелуев губами и пятилетнюю скрипачку, оказались в большом и пустом среднем салоне. Единственным советским пассажиром, который летел с нами, был наш квадратнолицый страж. Он сидел один на шести задних сиденьях, между ним и нами было семь или восемь рядов пустых кресел, и через эту нейтральную полосу он, словно лагерный часовой, молча наблюдал, как из третьего салона к нам прибежали два австрийца — они оказались врачами и примчались спасать умирающего от лейкемии. Таможня так и не разрешила отцу этого парня взять для него лекарства, и этот обреченный гигант лежал теперь на двух сиденьях с откинутыми спинками, дышал кислородной маской, а его отец и мать каждые пять минут трогали его желтые, как бивни, босые ноги, торчащие из штанов, — проверяли, не холодеют ли.
Австрийцы-врачи, открыв свои докторские чемоданчики, бессильно лепетали что-то по-немецки, отец больного отвечал им на идиш, а позади них, в следующем ряду, сидела молодая толстая жена сварщика и кормила грудью младенца. Почему-то этот крикливый ребенок, часами изводивший нас своим ором на вокзале, мгновенно умолк, едва мы вошли в самолет. Возможно, он родился антисоветчиком и там, в СССР, от всего советского у него были колики в животе. Или, может быть, с молоком матери ему передавалась и ее нервозность — то-то в Шереметьево он с отвращением выталкивал изо рта ее большую синюю грудь. Но едва мы зашли в самолет, как малыш вдруг смачно засосал эту же грудь своими пухлыми губами и через минуту уснул, зарозовевшись щечками…
Девять семей, двадцать семь человек, включая двух старухи младенца, — неужели в КГБ считали, что мы представляем опасность для других пассажиров? И в чем, собственно, могла заключаться эта опасность?
— Интересно, у него пистолет справа под мышкой, — вдруг громко сказал задира мужчина, у которого отняли серебряные вилки. — Значит, он левша!
— Заткнись! — локтем толкнула его жена.
Но тот продолжал как ни в чем не бывало:
— Понимаешь, я читал в «Неделе», в рубрике «Люди редких профессий»: такие охранники самолетов должны заранее наметить, в кого они начнут стрелять в случае инцидента. Он просто обязан это сделать — это азбука его работы! Поэтому он и был с нами в автобусе. Интересно, кого он выбрал?
— Тебя, конечно! — сказала жена.
— А я думаю, он может начать с детей. Чтобы шоком потрясти нас всех…
— Идиот! — сказала его жена, увидев, как мать младенца и мать девочки-скрипачки непроизвольно повернулись назад, к гэбэшнику.
— А что я такого сказал? — мужчина пожал плечами. — Они нас всех держали под прицелом с момента рождения, разве нет? И для каждого грели под мышкой пули…
— Слушайте, прекратите! — вдруг раздраженно бросил этому задире отец умирающего сварщика — Нам тут только скандала не хватает! Если они задержат вылет еще на двадцать минут, я не довезу сына живым…
Мужчина замкнул лицо и отвернулся. Неутоленная месть за отнятые вилки еще клокотала в нем, но задираться с отцом умирающего он не стал. Тем более, что тот добавил примирительно:
— Мы уже выше этого, понимаете? Мы уже улетаем от них. Посмотрите в окно!
Мы посмотрели в окно и увидели, что действительно наш самолет уже стоит на взлетной полосе. А взревевшие в этот миг двигатели затрясли самолет лихорадочной дрожью, потом сорвали с места и…
Последние метры советской земли побежали за иллюминатором, все ускоряясь и ускоряясь. Тяжелый, как осенний гусь, «ТУ-124» трясло от напряжения и от щербатой бетонки взлетной полосы. А мы, сидя в креслах, мысленно подталкивали его вверх: «Ну! Ну! Ну же!…». И вдруг — тряска кончилась, мы — взлетели!
— Ур-р-ра! — заорал мужчина, у которого отняли вилки, и обнял свою жену.
— Ура! — подхватили мы, а я подумал: Господи, ведь мы и в правду уже улетаем от них! От ГУЛАГа, погромов, псих-больниц, допросов КГБ, доносов в парткомы, прописок, пятого пункта, процентной нормы, принудительного распределения на работу, профсоюзных, комсомольских и партийных поручений, «добровольных» субботников, подписки на «Правду», уборки картошки за колхозников, изучения брежневских речей и «Морального кодекса строителя коммунизма». Теперь от всего этого набора позади нас оставались всего-навсего девять граммов свинца под мышкой у этого гэбэшника! Да плевать нам на это, мы взлетели, ВЗЛЕТЕЛИ!