Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 19



Тут все, даже мужчина, у которого отняли серебряные вилки, стали громко шутить и еще громче хохотать, вспоминая шереметьевских таможенников и изображая их в лицах, как в театре. Даже отец умирающего сварщика показал, как я побледнел, когда Алеша сломал первую клавишу у моей пишмашинки. «Я решил — все, золотые клавиши, сейчас из-за вас рейс задержат! — сказал он. — А оказалось! Да я вам их в Вене на спичках запаяю!…». А мужчина-задира вдруг сам стал хохмить по поводу своих пропавших вилок: «Вообще-то это тещины вилки, они мне никогда не приносили счастья! Так что даже хорошо, что тещино счастье с ними осталось!».

Сейчас, вспоминая эти шутки, я не вижу в них ничего смешного. Но я хорошо помню, что там, в самолете, мы смеялись так, словно накурились марихуаны. А может, мы и вправду были пьяны, как зэки, удачно бежавшие из концлагеря? Мы хохотали, хлопали друг друга по плечам, делились бутербродами и настойчиво угощали австрийцев шоколадом «Аленушка» и конфетами «Мишка косолапый», которые кому-то все-таки удалось пронести в самолет. При этом мы с нелепой гордостью говорили австрийцам: «Русские конфеты! Russian чоколадо!» — по советской привычке считая, что русский шоколад самый сладкий в мире.

Австрийцы принужденно откусывали размягченную, в рваной обертке «Аленушку», с интересом посматривали на нашу актрису, замкнуто сидящую у окна, и уже через полчаса полета заставили командира самолета радировать в Вену, чтобы прямо в аэропорту, у трапа, нас встречала ambulance с аппаратом переливания крови. При этом все мы с какой-то вызывающей демонстративностью проигнорировали теперь этого гэбэшника в конце салона. После двух суток совместного пребывания в шереметьевском аэропорту мы, совершенно незнакомые люди, вдруг именно здесь, в самолете, стали одной семьей. Ведь мы уже все знали друг о друге: кто, откуда, с кем прощался, куда летит, в Америку или в Израиль, и что каждый везет в своих чемоданах — мы даже видели нижнее белье нашей актрисы! Два инвалида — парализованная старушка и умирающий сварщик — стали теперь нашими общими родственниками, а двое детей — грудной ребенок сварщика и Ася-скрипачка — нашими общими детьми. Мы поминутно смотрели на них: младенец спал на руках у матери, а Ася — уронив голову набок, на свою белую кроличью шубку. Оба дышали глубоко и покойно, их детские губы были полуоткрыты. И, видя этих сладко спящих детей, мы с гордостью переглядывались, как бы говоря друг другу: да, все-таки мы добились своего, главного — мы вывезли с этой гибельной земли эти юные еврейские корни! Конечно, там, на Западе, их ждут проблемы роста — мы знаем, мы читали в газетах про наркотики и все прочее. Но мы верили, что никто там не станет внушать нашим детям любовь к дедушке Ленину, никто не заставит их доносить на родителей, не бросит в ГУЛАГ или в психбольницу и не будет всю жизнь держать их затылки под прицелом этих холодных гэбэшных глаз.

Кажется, даже врачи-австрийцы поняли, о чем мы думаем, глядя на наших детей.

— Мазл тов — вдруг сказал нам один из австрийцев, и мы дружно расхохотались, и я еще раз и с удовольствием попробовал на языке это давно забытое еврейское слово, которое слышал только в далеком детстве, от дедушки: Мазл тов [Счастливчик]…

В Вене, в аэропорту, едва к самолету подали трап, наш охранник первым пошел к выходу — его миссия закончилась! Он пробежал вниз по трапу и вошел в пустой австрийский автобус, сияющий чистотой, как концертный рояль. Но не мог уехать, потому что этот автобус ждал нас, а не его. И теперь этот гэбэшник был вынужден наблюдать, как мы выходим из самолета в новый мир.

Здесь, в этом новом мире, было удивительно тепло и солнечно, словно мы перелетели на другую планету. Только значительно позже я сообразил, что Вена просто много южнее Москвы. А в те минуты я лишь изумлялся. Здравствуй, новый мир! Какой ты? Поодаль от самолета, метрах в двухстах, было стеклянно-бетонное здание аэропорта с надписью «Вена». А под самолетом рядом с автобусом стояли белые машины «скорой помощи», и два санитара с носилками уже бежали по трапу, чтобы забрать нашего умирающего.

И мы, все еще ощущая себя одной семьей, первым делом понесли из самолета наших детей и старуху. Я помог шатенке спустить разморенную сном скрипачку из самолета в автобус и, полный знобяще-веселого возбуждения тут же — навстречу красивой актрисе — взбежал обратно в самолет, поднял там на руки парализованную старушку и понес вниз по трапу. Старушка обняла меня за шею, она была легче перышка. Или это Бог дал мне тогда силы даже не ощущать ее вес? Я посадил старушку на кресло в автобусе и опять побежал вверх по трапу, но внезапно ощутил какую-то изморозь в затылке.

Я оглянулся и тут же встретил эти холодные, светлые гэбэшные глаза. О, это были еще те глаза! Теперь, наконец, в них появилось выражение — выражение чистой, как шведская водка Absolut, ненависти. С каким удовольствием, нет — с каким наслаждением он бы вытащил сейчас свой теплый пистолет и разрядил в меня всю обойму! Почему? Да потому что я-таки ушел от их власти, и еще помогаю теперь уходить другим, и открыто, триумфально радуюсь свободе!

Я прочел его взгляд, улыбнулся ему и побежал вверх по трапу с новой энергией.

Внутри самолета санитары укладывали гиганта-сварщика на высокую тележку-носилки. Его отец и мать молча стояли рядом, а его толстая молодая жена рыдала в своем кресле, держа проснувшегося младенца на животе. Я взял, а точнее, выхватил у нее ребенка и сказал жестко:

— Пошли!

Когда женщины плачут я им нужна строгая повелительная команда.



Она встала и послушно пошла за мной к выходу, уронив с колен детскую соску и запасную пару крохотных белых детских ботиночек. Я вышел из самолета, держа в руках еврейского младенца.

И уже сам нашел взглядом этого гэбэшника. И демонстративно, высоко на руках понес еще одного ребенка с советской территории, как выносят детей из радиоактивной зоны, и не было в тот момент на земле мужчины сильней и счастливей меня! Я чувствовал себя сионистом, солдатом, бойцом, гранитным памятником на Мамаевом кургане! Если бы тот гэбэшник поднял сейчас пистолет, я бы с ликующим криком прикрыл этого ребенка своей грудью. Да, есть вещи, о которых люди пишут с гордостью, а есть — о которых умалчивают от скромности. Я же горжусь, что в тот момент чувствовал себя стопроцентным евреем и стопроцентным мужчиной.

Я шел по трапу с ребенком на руках и смотрел этому гэбэшнику прямо в глаза. И было такое напряжение в нашей молчаливой дуэли взглядов, что все обратили на это внимание, все замолчали на миг, а мать девочки-скрипачки сказала мне:

— Умоляю, не дразните его!

— Почему? — улыбнулся я и, так и не отводя взгляда от светло-голубых глаз гэбэшника, передал жене сварщика ее грудного ребенка. И тут гэбэшник сам отвернулся.

Он отвернулся с выражением полного безразличия на лице, но мы-то с ним уже поняли друг друга!

Он отвернулся, вышел из автобуса и перешел в служебный мини-автобусик, который прикатил за советским экипажем — пилотами и стюардессами.

Он присоединился к ним, к советской команде, и мини-автобус повез их куда-то в глубину аэропорта. Но в самый последний миг, когда автобус уже сворачивал за угол аэровокзала, этот гэбэшник вскинул глаза и глянул на меня таким взором — именно «взором»! — каким смотрят сквозь прицел снайперской винтовки…

Тут с Бродвея ворвалась в окно очередная не то полицейская, не то медицинская сирена. Я посмотрел на телефонную трубку в руке, она уже, наверно, давно пищала этими короткими гудками. Я вспомнил, что советское посольство выдало мне визу на поездку в СССР. Мне — единственному из всей делегации.

Я дал отбой, прокашлялся и потом медленно набрал на телефонном диске бостонский код 617 и номер своего адвоката.

— Attorney Breslaw's office [Офис адвоката Бреслава], — тут же отозвался молодой и звонкий женский голос.

— May I talk to Mr.Breslaw [Господина Бреслава, пожалуйста], — сказал я, все еще видя перед собой глаза того гэбэшника.