Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 305 из 324

И вовсе не меняет дела то, что родственники не по крови. Ведь если какие-то чувства определил для себя как родственные – значит, любовными, эротическими они быть не могут, смешение понятий недопустимо…

Здесь, в этом саду, он впервые размышлял о природе этого охватившего его восхищения, наблюдая игру отца с сыном. Слишком много всего в этом было, чтобы охватить, осмыслить сразу…

Такой простой, такой земной, достижимый – словно звёзды смогли вдруг приблизиться и лечь в ладони цветными снежинками с Тучанкью. Эта улыбка, это усталое и счастливое лицо, перепачканные землёй и травой брюки, заношенная домашняя футболка в пятнах пота, серебристые волоски на руке, посылавшей в бой корабли, а сейчас сжимавшей бадминтонную ракетку… И как можно спрашивать, можно ли влюбиться в мужчину, когда правильнее спрашивать – как можно не влюбиться? Андо понимал это, лучше многих понимал…

Образ матери – впервые так тепло, так близко… И это среди минбарцев-то, считающихся холодными, бесстрастными, отстранённо-искусственными?

Восхищение женщиной, как женой достойнейшего из мужчин. Восхищение тем более глубокое, благоговейное, что она – не только приложение к своему великому супругу, как это обычно бывает, не только идеальное зеркало, отражающее свет величайшего солнца, она и сама и правила, и вела в бой корабли ещё до того, как стала его женой, её имя велико среди её народа… Восхищение тем более неистовое и горячее, что она никогда ничего не делала, чтобы быть привлекательной для всех, не использовала никаких приёмов обольщения, и это минбарское целомудрие, эта возвышенная, строгая красота пленяет более, чем любые соблазны, видимые когда-либо глазом… Тогда, когда он это осознал, он подумал, помнится, что прежде ничего не знал о настоящем любовном восторге, что вообще немногие на белом свете что-то о нём знают.

Мог ли он надеяться, что его чувства останутся такими же чистыми, незамутнёнными? Сияющая бездна разверзлась перед ним, и не было никаких сил противиться её притяжению…

И конечно, смутное шевеление в беседке – сердце узнало его раньше, чем голова осознала.

– Дэвид… Извини, не знал, что ты уже пришёл сюда для размышлений…

Узкая маленькая ладонь обхватила его кисть раньше, чем он успел бы удалиться на спасительное расстояние, и одним касанием разом выпила все силы, какие могли бы найтись, чтобы противиться искушению, остаться в рассудке.

– Не спрашиваю, с каких это пор ты избегаешь меня… Потому что знаю. Я не телепат, Диус, но знаю, когда одни мысли владеют нами, одни тревоги. Помнишь, так было уже – там, на Тучанкью, после твоего дня рождения, когда я избегал тебя, боялся показаться тебе на глаза от стыда – помнишь, как ты успокоил меня, сказав, чтоб я не помышлял о каких-то обидах, о каком-то стыде, что никаким недоразумениям не разрушить великого чуда нашей дружбы… Что же может разрушить связь братьев?

Винтари смотрел на аккуратные бледно-розовые ноготки, кожа под которыми побелела от напряжения, и чувствовал, как ноют губы, ноет всё тело, жаждущее прикосновения этих тонких пальцев.

– Моя дурная натура может…

– Что ты говоришь, Диус, зачем ты это говоришь!

– Ты знаешь, Дэвид, что тогда, когда я говорил с тобой на всякие… не всегда пристойные темы, шутя на тему твоего грядущего полового созревания, я был преступно беспечен. Я полагал, что останусь… подобающе отстранённым… Что смогу лишь, как старший брат, радоваться за твои любовные успехи, что ни ты, ни я не испытаем никогда никакого невыносимого для нас смятения… Но я знаю так же, что тебе не о чем тревожиться, я знаю, верю, что ты справишься, и никогда огонь, живущий в тебе, не будет для тебя причиной стыда. И я, хотя мы, центавриане, не сильны в обуздании своих желаний – я справлюсь тоже…

– Ты говоришь о желании ко мне – и хочешь, чтоб я был спокоен?

– Дэвид, прошу!

– Диус, ты знал, мы – всё же в этом моя физиология не вполне земная – созреваем медленнее, чем вы или земляне. И возможно, поэтому, а может, потому, что ты достаточно меня старше, ты воспринимаешь меня как дитя. Но то, что должно было однажды пробудиться, пробудилось, и к кому, как не к тебе, мне с этим было придти?

Смотреть на Дэвида было нестерпимо, слишком пронзительно, так же, как во сне, близко, это лицо, затенённое тёмными прядями, это тело, которое через ткань одежды обжигало…

– Придти для того, чтоб поделиться, за советом. Хотя и для этого, честно говоря, не стоило бы… Но не для того же, чтоб мне отдать…





– Почему же нет? Разве не ты всегда был для меня предметом восхищения? Да, я знаю, другое выражение должно быть у того, что владеет сейчас нами, и то, что я делаю сейчас – это капитуляция духа перед плотью, да, я знаю, я справился бы, как ты говоришь… Если б сумел скрыть это в себе, как скрывал свои сны – те сны, какие ещё я видел там… Но если так случилось, что я открыл это тебе, обрекая тебя на чувство вины за то, что допустил это – ты не должен нести эту вину один, - он шагнул ближе, - и я должен разделить с тобой твоё, как ты разделил моё… Как всегда было. Как, помнишь, ты делил со мной наказания – и не роптал, никогда не роптал…

Рука Дэвида обвила его шею.

– Ты всегда был выше меня, сильнее меня, в тебе всегда было столько гордости, столько страсти… Как это могло не тянуть меня?

Губы прильнули к губам – и Винтари не мог бы сказать, чьё это было движение, но знал, что в этот костёр сейчас они бросаются в едином порыве, и ни один не готов отстать, уступив пальму первенства другому…

Шин Афал, выйдя из-за зарослей сирени, остолбенела на гравийной дорожке, ведущей к беседке. Прямо у входа, на открытой для взора площадке, стояли Дэвид и принц Винтари, сплетясь в тесных, совсем не братских объятьях. Руки Дэвида судорожно сжимали плечи названного брата, путались в растрёпанных русых кудрях, словно пойманные в сети птицы, скользили по бокам, где, Шин Афал, как будущий врач, знала…

«Вселенная, ради Валена, да что же это? Что такое это происходит? Как это может происходить?».

Она не видела, как мелькают под ногами песок, земля, трава, когда ноги сами несли её прочь, когда ужас, горечь, стыд гнали её, словно бич, и она желала лишь найти, где укрыться, спрятаться, не думать, где перестанет стоять перед глазами эта картина…

«Как это может быть? Как они… Как это может… Быть на самом деле…».

Но продолжали, всё так же явственно, стоять перед глазами слитые страстью тела, и она бежала бы, наверное, вечно, если бы в очередном коридоре не налетела на Штхиукку, выросшую на пути, словно неожиданная каменная стена.

– Шин! Что случилось? Куда ты несёшься, дороги не видя?

– Шт… Штхейн… Нет, немыслимо, невозможно, неправда, неправда! Уведи меня, укрой где-нибудь… Спрячь от этого ужаса, не хочу знать, не хочу помнить…

Крепкие когтистые пальцы сжали её плечи, слегка встряхивая.

– Шин, что произошло? По виду, за тобой гналось древнее чудовище с болот, что пожирает заблудившихся путников, сперва отгрызая у них языки, чтобы они не могли даже кричать от ужаса, и лишь в последнюю очередь выгрызая глаза? Ну, успокойся и расскажи, что напугало тебя. Если нужно уединённое место, выйдем в сад…

– О нет, только не в сад!

– Хорошо, понятно, чудовище прячется в саду… Ну ладно, в которой из гостиных или кабинетов сейчас не может никого появиться? Успокойся. Я верю, нет такой беды, с которой, подумав, не придумаешь, как справиться.

– С этим никак не справишься… - Шин Афал всхлипывала, почти повиснув на руке Штхиукки, - это невозможно, немыслимо, даже думать об этом… Как же жить теперь…

В кабинете Штхиукка усадила Шин Афал на низенький диванчик, предварительно сметя с него наваленные с Андресом черновые варианты перевода сопроводительной документации, налила чай из модифицированного им же кофейного аппарата.

– Говори. Ты знаешь, мне ты можешь довериться. Как бы ни казалось страшно, или стыдно, или больно – если совсем никому не рассказывать о том, что тебя мучит, будет только ещё тяжелее и хуже. Ты знаешь, за эти дни мы многое доверили друг другу, не всякие сёстры бывают так близки…