Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 88 из 100



Гавр. Девятнадцатилетнее существо тянет меня к игральным автоматам, их тут за задами какого-то торжественно-официального здания набился целый переулок — она тянет меня к автоматам, и накупает жетонов, и начинает швырять их под прозрачные колпаки. В ее чистом, восторженном, удивительном визге, если случается удача, есть какое-то натуральное сумасшествие в отличие, скажем, от моей ложной нормальности. Вот уж кому, думаю я, путешествие приносит сейчас истинное наслаждение! И я завидую остро этой девчонке. И еще завидую тому, что у нее все вовремя. А оттого, что она так по-ребячьи себя за границей ведет, у меня только прибавляется к ней симпатии. И, как это ни странно, уважения. Дурочка? Да вовсе она не дурочка. Просто она еще ребенок. Пусть вскрикивает. Я ей завидую. И радуюсь за нее. И досадую, что она рядом. Счастливо и невинно она проводит этот день… Еще около порта мы прошли мимо стройной девицы в белых кожаных шортах, которая стояла на углу. Она посмотрела на нас, откровенно давая понять, что все видит: идете-то вы рядом, говорил ее взгляд, но каждый сам по себе. Тут, у игральных автоматов, я столкнулся взглядом с другой девушкой. Она стояла, прислонившись спиной, скрестив длинные загорелые ноги. Заметив, что я на нее гляжу, она подняла вопросительно брови и оттолкнулась лопатками от стены. Подвижные губы и подбородок делали ее немного напоминающей Джульетту Мазину. Или это из-за коротких волос? Я невольно оглянулся на мою спутницу. Она была в самозабвении. Проследив за моим взглядом, девушка с загорелыми ногами понимающе улыбнулась. Что, мол, выгуливаешь? Сестренка? Тогда как-нибудь в следующий раз. И Кабирия снова прислонилась к стене. В кармане у меня болтались иностранные деньги. Выяснялось, что они не так уж мне и нужны.

К концу все бежит быстрей. Вот только что мы были в Гавре, а уже идем вверх по Темзе, и в туманной Англии солнышко, и нет в помине того ветра, что был тут, когда мы шли в прошлый раз. Мы бы и забыли, что тогда был ветер, да дек-стюард, который ухаживает на верхней палубе за животными, вдруг открыл клетку и вынул из нее голубя. Это была та птица, которая ударилась о снасть две недели назад здесь же, когда мы шли Темзой. Дек-стюард подкинул голубя вверх, тот замахал крыльями и повис в воздухе над палубой, видно, крылья держали его еще не так уверенно. Полетал, полетал и снова сел на палубу. Но видно было, что крыло срослось. Голубь минуту-другую переждал, а потом сам поднялся в воздух и, не очень набирая высоту, полетел по какой-то точной своей прямой.

Эпизод с голубем на том бы и кончился, если бы среди наших пассажиров не оказался один старик, забывший, отправляясь в Канаду, поставить на своих документах въездную визу в канадском посольстве. Визу старик не поставил, а потому на берег в Канаде его не пустили, и он проделал обратный путь на «Грибоедове». Старик был свидетелем того, как дек-стюард подобрал поломавшегося голубя и прикручивал ему крыло пластырем. А теперь случайно и того, как дек голубя отпустил.

Проследив глазами за улетающей птицей, старик побежал на судовую радиостанцию — давать радиограмму английской королеве. То, что его не выпустили на берег в Канаде, взволновало старика, кажется, гораздо меньше, чем поступок дека. Он желал немедленно сообщить королеве о том, как на советском судне относятся к животным. Ему казалось, что королева, узнав об истории с голубем, бросит все дела, чтобы что-то по этому поводу предпринять. Однако радировать королеве дежурный радист по целому ряду причин отказался. Старик побежал к капитану. Капитан послал его к старшему пассажирскому. Старший пассажирский отправил старика к администратору. Альфред Лукич вышел в сопровождении старика на пеленгаторную и в присутствии пассажиров сообщил деку, что капитан объявляет ему благодарность за образцовое выполнение своих служебных обязанностей. Починка голубя ни к каким служебным обязанностям дека не относилась, но старика надо было утихомирить. Он был так возбужден, что, казалось, сейчас прыгнет за борт и поплывет саженками оповещать мир о гуманнейшем акте.

Бремерхафен. Умер папа римский, пробыв папой лишь месяц, и на кирхах в Бремерхафене по этому случаю висят длинные черные флаги. Теперь такие времена, что и протестанты скорбят по католику — во всяком случае, делают вид, что скорбят. Впервые вижу чисто черный флаг. В сочетании цветов закоптелого кирпича и этой черноты мерещится что-то очень германское.

Как странно заканчивается этот столь феерически, столь солнечно начавшийся рейс… Серо-оранжевые плоскости портовых сооружений Бремерхафена, морось, Настя, которая комкает в кармане полученное только что письмо.

— Ему плохо… Ты поедешь за ним?

Оказалось вдруг, что неожиданно кончился сентябрь, и в Балтике, которая сравнительно с тем, где мы только что были, — море внутреннее, а значит, и какие уж тут штормы, нас опять тряхнуло как следует. И опять была команда по судовой трансляции — всем материально ответственным лицам закрепить имущество по-штормовому. В барах на составленных батальонами рюмках опять лежали мокрые простыни. Я пришел прощаться с барменом. Я сказал, что у меня есть к нему одна не совсем обычная просьба, поэтому не знаю, что мне делать, если он откажет. Он сказал, что просьбу угадать не берется, но дело может и подождать, а что именно сейчас мне требуется, он, кажется, знает. И намешал чего-то не совсем прозрачного в высокий узкий стакан.

— Но завтра, судя по всему, мне нужно будет сесть за руль и долго ехать, — сказал я.

— Значит, с корабля на кар, — сказал он. — Пейте. К утру вы будете как стеклышко от пенсне. Так о чем вы говорили?

— Возьмите бумагу и карандаш.

Он вырвал листок из блокнота. На листке, в левом углу, как на кармане его рубашки, был изображен силуэт «Грибоедова». Я засмотрелся на силуэт. Даже в таком эмблемном варианте он, оказывается, уже был мне небезразличен.

— Пишите, — и я стал диктовать ему имена.

— Зачем мне их записывать? — спросил он. — Я их всех знаю.

— Все-таки запишите. Когда кто-нибудь из них будет к вам заходить, говорите им, что, уходя с судна, я очень хотел с ними попрощаться, но возможности для этого не было никакой.

— Это верно, — сказал он. — Подходим. Все в разгоне. Я передам.



— И вот что еще… Каждому из тех, кого я назвал, я хотел бы в виде привета… с вашей помощью…

Я лишь запустил руку в карман, а он уже замотал головой.

— Ну, это лишнее, — решительно сказал бармен. — Они и так могут… если захотят. А в вашем списке даже… капитан… Он, кстати, может неверно ваш шаг истолковать.

— Хорошо, — сказал я, — капитан — статья особая. К нему, конечно, надо сходить. Тут вы правы.

Я все-таки оставил на стойке все, что у меня было.

— Мы же подходим, — сказал я. — Там мне эти деньги просто ни к чему.

Заложив руки за спину, он мотал головой, ничего не слушая, лицо у него было строгое.

— Ваш друг подарил мне при своем визите эту книгу. Я не смог ее целиком прочесть. Мне это оказалось не под силу. Но то, что я прочел, — капитан положил руку на зеленый том «Онкологии брюшной полости», — вызывает у меня к автору глубокое уважение. Это первое…

Капитан смотрел на меня глазами, которые он сам норовил делать нарочито невыразительными. Анатолий Петрович сейчас явно волновался, и, хотя его волнение никак внешне не выразилось, оно передалось и мне. Я не знал причины его волнения, он молчал, и молчание наше скоро стало почти невыносимым.

— Ладно, — наконец сказал он. — Тут, видно, все равно без объяснений не обойтись. Вы Каюрова хорошо знаете? Давно его знаете?

Я ответил. Анатолий Петрович слушал мой ответ жадно.

— То есть прямо над вашей квартирой? — как бы не веря себе, переспросил он.

Теперь уже волнение этого человека, который за полтора месяца ни разу не повысил голоса, стало совершенно явным.

— Он мне жизнь спас. — Анатолий Петрович смотрел мне в глаза, но меня не видел. — Не то чтобы помог или направил на путь истинный, а форменным образом спас. Я под трибунал должен был идти. В сорок третьем, в январе… Мы в Рейкьявике стояли под погрузкой. Танки грузили. А я загулял. Девятнадцать лет, шапка набекрень. Должны были расстрелять… А я вот… живу: Каюров спас. Так представил дело, будто не очень уж я и виноват. Другого бы не послушали, но его послушали. Они наперечет были — Трескин, Воронин, Бютнер… И он.