Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 67 из 100

Да, мы совсем по-разному вспоминаем войну. Но удивлялся я и себе — мне не были неприятны эти рукоплещущие старики. Разве что казались простоватыми, хотя выводы из этих рукоплесканий получались страшненькие. Получалось, что, даже не имея твердых духовных убеждений в своей справедливости и правоте, старички эти, тогда еще тридцатилетние молодцы, просто исполняли приказ — убивать. При этом не только стреляли куда-то вдаль, когда не знаешь, что стало с твоей пулей, а жгли и вешали. Но теперь они все выкинули из памяти, и их глаза слезятся умильно, когда они слышат «Катюшу». Потому что вовсе, оказывается, они русских не ненавидели, просто приказ был такой — искоренить. Теперь же другое время и другая установка. Браво, браво, «Катюша»! Браво, Митя Бородулин!

Я езжу на то поле под Колпином, где был убит в сорок втором мой отец. Я знаю, как он погиб — целились в перевязанную бинтом голову. Сапоги донашивал кто-то из его роты. Никаких слов, никаких заветов. Снег на том поле к середине марта приседает, белизны уже нет. Мне снились сны про отца. Отца в них не было, а я всегда должен был куда-то добежать или прорваться, чтобы его спасти… Мне никогда не удавалось добежать. Дети не умирают во сне от разрыва сердца, я живу.

А теперь эти люди, из-за которых я видел такие сны, сидели рядом. И хлопали, хлопали, хлопали «Катюше»… Что за ирония? Неужто я встретил этих бывших немецких военных для того только, чтобы узнать о себе, как о равнодушном примиренце? У меня ведь не осталось не только ненависти к ним, но даже неприязни. Я бы вполне мог разговаривать с ними, даже посмеяться, а если бы кто-то из них затеял переписку — посылал бы ему, скучая, поздравления с Новым годом. Как там погода в Кёльне? Во что, в какой продукт превратились те рассеянные по всей моей жизни сны об отце, которого я не спас? Я ведь не чувствую ненависти к убийцам отца…

Да, да, убийцам! Это конкретно не тот со шрамом и не тот, что сейчас держит в руках бокал, но на каждом из них висит миллионная вероятность, что это — он. И таких исков — как мой — тоже миллионы. И они складываются…

Я все это знал. Но ненависти не было. Когда-то она кипела, потом жила, потом вспыхивала время от времени. Теперь ее не было. Прошло время, и ее не стало. И я чувствовал, что так и должно быть… Пожизненное преследование, пожизненное наказание, пожизненное признание заслуг — на осуществление всего этого может хватить только государства. Отдельного человека на это не может, да, верно, и не должно хватать.

Следующий танец назывался — «Тверская старина». Медленно, парами выступали типажи русской жизни середины прошлого века — провинциальные дамы, потертые чиновники, помещик, заигрывающий с гувернанткой, проезжий офицер, готовый дурить голову бедной девице, полицмейстер. В танце была и сатира, и поэзия. Легкий гротеск ходил тенью лишь за мужскими ролями, женские были все до одной привлекательны — полуулыбки скользили по лицам девушек. Печально-веселенький звук клавесина — как, откуда они извлекали такой звук? — сменился задыхающейся, именно провинциальной мазуркой, возникло ощущение половиц, взглядов мамушек, у каждой пары при мазурке случился курьез — развязались ленты капора, отвалилась шпора, выскочили из кармашка часы и теперь подпрыгивали на длинной цепочке…

— Кто ставил танец? — тихо спросил я у Альфреда Лукича.

— Кто ставил? — наклонившись вперед, он посмотрел через меня на сидевшего слева старпома. — Евгений Иванович, не скажете, кто у нас ставил этот танец?

Старпом повернул голову, посмотрел в глаза Лукичу с выражением мутным, непроницаемым. Странно было видеть это выражение на его всегда живом лице.

— Надо будет спросить у культмассовика, — неопределенно ответил он. — А что, собственно, интересует?

— Да так, — сказал Альфред Лукич. — Просто почему-то показалось, что вы знаете.

Старпом опять посмотрел на Лукича.

— Откуда же? Это ж пассажирская служба перед нами танцует, — без выражения сообщил старпом. — А к пассажирской службе и к самодеятельности прямого отношения не имеем-с.

— Ну раз не имеете, так и вопроса нет.

Они опять обменялись непонятными мне взглядами. Я спросил и забыл, но после концерта Евгений Иванович, взяв меня под руку, увел на палубу.

— Понравилось? — спросил он. Я начал что-то мычать ему про то, что программа в целом хороша, хоть и не очень свежа, но мое мнение о всей программе его не интересовало. — Танец, танец как вам? — спросил он. — «Тверская старина»? Не понравилось?

Я ответил, что, по-моему, как раз этот-то номер великолепен. Мало того, что исполнители… Он не дослушал.

— Вот и я ей говорю, — горячо сказал он. — И я ей говорю, что нечего ей на судне делать — пусть идет по театральной линии…

— Да вы о ком?

— Есть тут одна такая… Да вы знаете ее. Ваша официантка в ресторане. Лена. Вы что же, не узнали ее — она ж танцевала сейчас? Гувернантку. Это же она!

Я действительно ее не узнал. Танцевала она без своих надменных очков, другой была прическа, а главное, конечно, выражение лица — совсем, совсем оно было другим… Так вот, видимо, в чем причина ее враждебности к нам с Олегом! Мы не видим ее, не замечаем, не зовем в собеседники…

— Нелепая, конечно, судьба, — продолжал старпом, — пять лет играла в университетском театре, готовила себя к чему-то особому, фантазировала…

Евгений Иванович повествовал о вещах будто бы горьких, но интонации его выдавали. Он был счастлив.

— Талант ведь, а? Ведь это она, она сама, без чьей-либо помощи организовала труппу, и придумала всю эту композицию, и нарисовала все костюмы.

Он явно перебирал. Видимо, Лена участвовала когда-то в подобном, и сейчас в ход пошел старый багаж. Впрочем, даже скопировать и поставить по памяти такой сложный номер — дело немалое. А в танце, который мы сейчас видели, белых ниток заметно не было, большой номер был цельным, единым.

Какая досада, думал я. Девочка с высшим образованием и с пристрастием к сцене разносит туристам соусы. Какая досада… Яркие ведь способности, почему же она осела здесь? Неужели отмычка все та же?

— Ну ладно, — сказал старпом, меняя тему, — так скажите мне все же, где вы до этого плавали? На каком судне?



Но однажды взятый мною тон теперь уже диктовал мои ответы.

— Так я вам и сообщу, — сказал я.

— Ладно. Пошутили — и будет. Ну ответьте хоть раз прямо.

Я не раз и не два уже говорил ему прямо, для чего я тут и чем вообще занимаюсь, только не слышал он того, что я говорю.

Сто раз повторять одно и то же?

— Судов на флоте много, — сказал я. — Не все, правда, с музыкальными салонами, где перед вами танцуют прелестные девушки…

Как мрачно в темноте сверкнул его взгляд! Кажется, насчет девушек я перебрал, но он же сам меня провоцирует на эти шутки…

— А для чего вы плаваете? — вдруг совсем по-другому, задумчиво и мирно, спросил он. — Ну для чего? Что для вас главное?

— А для вас?

— Для меня-то?.. Для меня вообще другой жизни нет. Тяга.

— Чем же вам эта жизнь так дорога?

— Не знаю. Может быть, тем, что о каждом из мест, мимо которых мы идем, я размышляю. Или уже размышлял…

— И о Бремерхафене?

— Конечно.

— И о Плимуте?

— И о Плимуте, — сказал он. — Вас ведь возили по окрестностям Плимута?

— Целый день.

— И по национальному парку?

— Да.

— Вы видели там лошадей?

— Видел, и довольно много.

Я прекрасно их помнил — серебристая «вольво» ползла по узкой дорожке, глубоко прорезавшей зеленый пригорок, когда путь нам преградили сразу три лошадки. Они были разноразмерными и разноцветными, казалось, что они все разной породы. К тому же они ужасно веселились, покусывали друг друга, толкались, играли в пятнашки.

— Их разводят там для продажи на колбасу, — сказал старпом. — Французы покупают.

Я сказал, что мы, наверно, имеем в виду разное — я-то говорю о тех лошадках-пони, которые бегают по парку.

— И я о тех же. Их разводят там уже лет триста.