Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 63 из 100

А вокруг слепые от жалюзи окна, брюнетки во всем черном, гористые, как в Киеве, улицы. Над бухтой стрекочет биплан, он тащит за собой связанные в надпись буквы — какой-то политический призыв — шнуры перекрутились, и часть букв перевернута. Женщины несут на головах тяжелые мешки. Гордый поворот головы, дощатые плечи мужчин. Внешняя медлительность, но каким бешеным кажется еле заметное движение ресниц! Рынок. На лотках все вперемешку — свежее и тронутое порчей, в желобах каменного пола густо ползет живая бурая жижа, от нее поднимается дух рыбы, погибших фруктов, крови. Золотая серьга на фоне смуглой скулы. Какое в Испании солнце! В душной бане рынка мерещилась жара, но, только снова выйдя на белое, плоское солнце, эту жару снова надеваешь на плечи, как груз.

Немцы рассаживались по автобусам, я присоединился к ним — и через двадцать минут мы были уже у прибрежной крепости в сером граните. Гиды говорили по-немецки, и я один побрел прогуляться по верху стены, где между гранитных зубцов были затиснуты глядящие в море старинные пушки. На граните рос мох, на бронзе сидела патина, забитые в черный свинец кованые скрепы каменной кладки были века семнадцатого, не новей, все настоящее, выстроенное для дела, но впечатление все равно было театральным, пахло воронцовской Алупкой, мерещились бутафорские балконы и сто пятьдесят первый д’Артаньян, которого пробуют в разных усах. Что я могу поделать? Средневековье представляется мне теперь многосерийным, телевизионным и с обязательной добавкой папье-маше.

Я брел по каменной испанской стене и вдруг при одном из поворотов увидел, что дальше стена примыкает к башне, в башне черный небольшой проем хода и, преграждая дальнейший путь, опертый о каменный барьер, поперек дороги лежит наклонный шест. Я когда-то тут уже был.

Из черного проема появился человек, какой-то служитель или реставратор старой крепости, в длинном рабочем халате, и, когда он подошел к наклонной жерди и, склонившись над нею, стал привешивать табличку с объяснением, что дальше ходить не разрешается, я вспомнил, где все это видел.

Такая картинка была сразу в двух книгах — в «Артиллерии» и в «Истории военного искусства», наших с Вовкой Калашниковым любимых настольных книгах. Такая же там была изображена башня, и такой же верх каменной стены, и человек в такой же длинной одежде наклонялся к такой же наклонной, торчащей за стену, штуке. Здесь это была жердь, а на картинках мы рассматривали длинную, расширяющуюся к выходу трубу первой в истории боевой пушки. Это была арабская «модфа».

Наша с Вовкой идея сделать собственную пушку и из нее выстрелить, должно быть, из этих картинок и родилась.

Остались мы живы чудом.

Порох собирали еще с осени в алюминиевую фляжку. Высыпали его из тех патронов, что удавалось найти или выменять, туда же запихивали артиллерийский — макаронами, было у нас и со стакан каких-то серо-желтых квадратиков вроде ломаной лапши. Сгорая отдельно на клеенке, такой квадратик успевал прожечь клеенку насквозь, но почему-то оставлял вокруг мельчайшие капельки воды. К концу зимы фляжка была полна.

Чугунную канализационную трубу толщиной с руку мы припрятали еще с осени. Она привлекла наше внимание тем, что один конец ее был наглухо забит железной заглушкой. Труба была метра полтора длиной. Мы обвязали ее старыми проводами и волоком по улице и дворам дотащили до нашего тайника в подвале. Теперь надо было просверлить в трубе дырочку для фитиля… У меня дома до сих пор стоит этот буфет красного дерева. Правое нижнее отделение его, после того, как мы вернулись из эвакуации, стало моим. Ни Маша, ни Мария Дмитриевна не интересовались этим отделением буфета. Сколько замечательных инструментов — плоскогубцев, отверток, буравчиков, щипцов, молоточков — того, что осталось еще от Петра Егорыча старшего, то есть моего прадеда, и потом умножалось и дополнялось последующими Егором Петровичем и Петром Егоровичем, я пустил за те три года в обмен! Но ручная дрель с набором сверл еще оставалась. Мы утащили ее в подвал и в подвале принялись за дело. Просверлить чугунную толстую трубу ручной дрелью, да еще в полутьме, да еще не умея обращаться с инструментом? Мы потратили на это неделю, не меньше, и, конечно, извели весь запас сверл. Но отверстие, диаметром в карандаш, куда туго входил бикфордов шнур, мы в конце концов просверлили.

Молотком мы намяли ком из обрезка свинцовой водопроводной трубы. Это был наш снаряд.

Выстрел мы произвели на пустыре, за школой. Там во время войны разбомбили дом, потом развалины убрали, но нового дома еще строить не начали. Наша пушка была нацелена в глухую стену. Спасло нас то, что среди смотревших был один парень лет шестнадцати. Он хоть и не мешал нам, но, когда я уже зажег шнур, успел отогнать всех малышей, которые любопытничали, метров на пятьдесят. Мы с Вовкой тоже отбежали.

Разнесло все. От трубы просто ничего не осталось, над нашими головами, фыркнув, пронесся какой-то крупный осколок. Свинцовый ком все же долетел до стены, оставив на ней белую ссадину.



На следующий день мы стояли в кабинете директора. Нас собирались выгонять. Вовка все взял на себя. Мы об этом не уговаривались.

— Отец выручит, — сказал он мне потом. — А тебе нельзя…

Это была наша последняя общая весна, Вовка не знал, что летом я буду поступать в нахимовское.

И Вовку выгнали из школы. Через несколько дней, когда Юрий Леонидович вернулся из очередной командировки, Вовку приняли обратно. Дома меня не наказали никак — Мария Дмитриевна грустно сказала, что я уже сам должен понимать, чего делать нельзя, а если я не понимаю, то надо не наказывать меня, а жалеть. Вовку же не наказывали потому, что у Юрия Леонидовича уже была другая семья.

Не возьми Вовка вину на себя, нас выгнали бы обоих — и не видать бы мне нахимовского: там в первую очередь смотрели на характеристику из школы.

Снова автобус, за стеклами бежит Испания. Еще двадцать минут — и мы у какой-то прибрежной деревушки. Пассажиры «Грибоедова» вереницей тянутся в местный кабачок поддержать свою туристскую бодрость и в поисках впечатлений разбредаются по деревушке. Пляж деревушки грязный — огрызки, бутылки. По асфальту вдоль пляжа две женщины гонят быка, впряженного в одноколку. Воз нагружен камышом — возможно, тем самым, из которого изготовляют знаменитые испанские трости.

«Грибоедовские» немцы оснащены. Как теперь говорится, у всех все есть. Вот сейчас у двоих тихо шипят кинокамеры, а вперед, подальше от шелеста моторчиков, выставлены на металлических прутах микрофоны для синхронной записи скрипа колес, окриков женщин, сухого скреба стеблей по асфальту. Одна из женщин, погоняющая быка, одета по-крестьянски — грубая, колоколом юбка, темный платок, большие башмаки. Ее снимают. Другая на пластмассовых каблуках, в цветастом тесном платье, на голове накручено что-то немыслимое. А в руках ветвистая хворостина. От нее отводят объективы… Мне стало скучно с немцами и с их неуемными кинокамерами, я пошел от них прочь, и через десять минут меня окружала уже совершенно другая Испания: никакой этнографии, каменистые холмы, сосны, и по коленям зашуршал начавший краснеть и желтеть папоротник. В воздухе поплыл медицинский запах эвкалиптов. Тут, за каменным холмом, отбредя от моря, я вспомнил не читанную уже лет десять любимую книгу, и вдали, за соснами, померещились тени удаляющихся всадников — стриженой девушки по имени Мария и старухи с квадратной спиной. Только сейчас я понял, что ждал встречи с Испанией старухи Пилар. Сухой вереск, прохладные в тени и совсем теплые на солнце пиренейские камни. Я посмотрел вниз и вздрогнул. Людей не было видно, но внизу, меж сосен, неведомо кем привязанная, стояла партизанская лошадь.

— Вы — не воевавшие, — сказал мне как-то Андрей, — но хлебнувшие. А значит, как и мы, никогда не сможете слышать о войне равнодушно. Я же знаю, что она с тобой сделала.

Почему мне вспомнились здесь, в Испании, эти его слова?

Автобус гудит созывая.