Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 59 из 100

Сколько Мария Дмитриевна написала в жизни писем! Еще до революции — когда они с дедушкой желали усыновить бедствующих детей (один потом спился, другой, когда вырос, заявил, что совершенно не желал, чтобы его усыновляли), потом — когда пропал без вести в восемнадцатом году бабушкин брат, потом — когда из эвакуации она запрашивала, почему прекратились письма от папы, потом в Смоленск — что с родственниками моей мамы, потом опять в Смоленск — известно ли, где похоронены, потом — о Вовке… В отделы милиции, в исполкомы, в комиссии, занимающиеся подростками. Сколько Мария Дмитриевна написала писем! Почерк у нее в действительности напоминал бисер — нынче уже никто не пишет такими мелкими буковками, — письмо, написанное с таким тщанием, и читаешь, должно быть, иначе. При помощи писем она и нашла Вовку. Выяснилось, что он не воровал и не приставал к шайкам и поэтому содержится не в детской колонии, а в каком-то интернате. Интернат, однако, был с крепкими дверями и замками.

Как-то, когда я пришел из училища, бабушка дала мне конверт, на котором был написан адрес интерната.

— Напиши ему, — сказала бабушка.

Я в ответ что-то буркнул. Это лишь одна половина моего «я», еще незадолго перед тем, замирая, слушала, что скажет Юрий Леонидович о Тютчеве, а другая уже тогда ходила под флейту и барабан по Петровской набережной. До сих пор мне ничего не стоит вызвать в памяти это ощущение колышущихся рядом в общий такт чужих плеч; строй живет погон в погон, подбородки направо-вверх-вверх, как на праздничном плакате, и офицеры, придерживая левой рукой ножны роскошных палашей, мягко и стремительно пятятся перед нашими шеренгами, пробегают косо с фланга на фланг и вскрикивают высоко и яростно: «Прямей плечи! Выше подбородки! Нога!»

— Напиши Володе, — сказала бабушка.

У меня были новые, уже становившиеся старыми друзья, у нас все было общее, их волновало то, что и меня, меня то же, что и их. При чем здесь Вовка? Я буркнул, бабушка промолчала. Через неделю, когда я пришел из училища, в руках у меня почему-то оказался тот же конверт. Я бросил конверт на стол и в запале наговорил холодной и чванной ерунды.

Бабушка заплакала. В доме, где она росла, своими людьми были Всеволод Гаршин, Златовратский и Короленко.

Да, написал я ему, конечно, отписался. Месяца через два бабушка снова дала мне надписанный конверт. Я снова что-то нацарапал, еще более лениво и сыто. Ответное письмо от Вовки все-таки пришло.

«Зря трудишься, — писал Вовка. — Письма твои паршивые, написанные под диктовку, никому здесь не нужны. А плавать я буду все равно раньше тебя».

На капитанском мостике было темно. Шагнув в его теплую темноту, я по обычаю сказал: «Прошу разрешения», — чтобы стоящий на вахте помощник был оповещен, что в рубке кто-то появился.

— Милости просим, — ответили из темноты.

Глаза постепенно привыкали, через минуту-другую я уже различал бледно светящиеся экраны радаров и еле видный огонек идущего далеко впереди судна. Еще через минуту — четыре неподвижные фигуры в рубке: двух штурманов и двух рулевых.



Еле освещенное зеленовато-серебряным экраном радара, ко мне повернулось лицо второго помощника, сэконда. Сэконд улыбнулся и снова повернул лицо к экрану. Огонек впереди то скрывался, то появлялся вновь, судно находилось на пределе видимости, и, когда мы опускались с водяного горба, оно для нас оказывалось уже за горизонтом.

Штурманам на ночных вахтах свойственна неторопливость и особого рода церемонное гостеприимство. Сэконд молчал, ни шага не делая ко мне. Мы должны были еще несколько минут помолчать, потом он спросит, отчего мне не спится, после чего опять же очень неторопливо и с полным достоинством поинтересуется у своего дублера, как там насчет кофе. Дублер же безмолвно стоит на другом конце рубки у смотровых стекол — вероятно, это очередной пятикурсник Макаровки. Вопрос застанет его смотрящим в ночной бинокль или изучающим экран «Диджиплота». Дублер ответит тоже не спеша, отсчитав паузу секунды в четыре. Ответить он может только одно: «Кофе готов».

Потому что, если он запнется, так какой он к черту дублер? При этом совершенно исключено, чтобы подобные вещи оговаривались или репетировались заранее, — тут только интуиция. Но недаром же молодым штурманам даются месяцы и месяцы на корабельную практику. Старшие штурманы не много говорят, обучая молодых. Почти ничего они и не делают с целью продемонстрировать. Они просто работают. А вы, молодые, извольте увидеть. Древний метод передачи ремесла, когда передаются не только знания, но и инстинкты. И не только инстинкты, но и сама наука — учить. Так взрослые волки учат молодых. И каждый самостоятельный моряк, даже самый молодой, обязательно уже и учитель. Уполномоченный по делам эстафеты. А значит, и экзаменатор. Сейчас шла проверка дублера на простейшую ситуацию: «Гость в рубке».

— Кофе готов, — ответил дублер.

А я, черт бы меня совсем взял, не помнил, как зовут сэконда. Нас знакомили, но я, кажется, упоминал, сколько сейчас на судне, подобном «Грибоедову», помощников. Ситуация была хуже той, в которой профессор подписывал капитану книгу. Я ведь пришел сюда уже как бы к знакомым, на огонек, поболтать. Чего же шел-то, если не знал к кому?

— Меня зовут Иван Антонович, — сказал сэконд. — Если вы забыли.

Он был сейчас на этом судне за капитана. Он вел это судно, где была почти тысяча человек (сотню мы добрали в Плимуте), вел ночью через Бискайский залив, и такого дурацкого положения, когда пришедший в рубку гость стал бы спотыкаться на его имени-отчестве, он допустить не имел права. Как я люблю эту точность реакций! Как сразу становится легко!

Единственный огонек на горизонте был теперь гораздо ярче — видно, мы нагоняли то судно, но оно забирало правее, в океан.

— На Канары идет, — видя, куда я смотрю, сказал Иван Антонович. — А вы с нами только на этот рейс?

И разговор, как соскользнувший с кресла клубок шерсти, покатился, и хоть когда-нибудь бы уследить, как это выходит, что все оказывается связанным со всем: чего мы только не задели и чего походя не коснулись — и сравнительных радостей наших, и финских бань, и достоинств высокооборотных и низкооборотных двигателей, и кино, и мод одежды (естественно, женской), и даже добрались до современного исторического романа. Только на море, да на ночной вахте, да когда нет вблизи других судов, так замечательно зацепляется слово за слово. Но удивительное дело — сэконд был такой приятный мне с первого взгляда человек, такой явно доброжелательный, такой явно гостеприимный, такая мягкая необидная манера говорить, наконец, такой живой, интересующийся, на все свой взгляд, о чем ни заговорим, обо всем знает, следит, ориентирован, как теперь говорят, но о чем бы мы ни заговаривали, мнения у нас оказывались прямо противоположные. И если фильм нравился мне, он не нравился ему, а уж те исторические романы, о которых с горящими глазами говорил он, я едва заставил себя дочитать, да и то лишь для того, чтобы знать, что же мне в них до такой степени неприятно. А когда он дошел до художников, я уже знал, кого он в первую очередь назовет, и не ошибся, впрочем, тут не надо было быть особенно догадливым — под живописью он понимал иллюстрирование тех книг, что ему нравились, в частности — этих же исторических романов. У меня не было никакой охоты спорить. Мне и в голову не приходило пытаться обращать Ивана Антоновича в свою веру. Нет, у меня лишь возникло ощущение, что языки наши — совершенно различные языки, а тот общий в словарном смысле способ сообщать друг другу, что ты думаешь, — это-то как раз и не язык, это лишь техническая уловка, позволяющая соотнестись, нечто вроде общего знаменателя, к которому приводишься, если хочешь заняться сравнениями. В данном случае я выяснил, что мы принадлежим к видам разным. Мне, если честно сказать, всегда казалось, что этнография и грамматика дело десятое, а есть вещи и поважней, здесь же, с Иваном Антоновичем, эта разная принадлежность проявилась в каком-то особенно откристаллизовавшемся виде. Особенно Иван Антонович распалился, когда заговорил об историческом романе. Я молчал.