Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 58 из 100

На палубе ночью каждый один на один с собой. А кого и просто мутит. В антеннах свист ночного ветра. Это там, уже над берегами, ветер оседает и заворачивает в проулки. Там он уже ручной — там он теребит шейные платки, играет женскими волосами, шуршит песком. Здесь ветер имеет румбы и баллы. На берегу никто ничего не знает о ветрах. Спроси, что такое бриз. Тебе ответят, что это бюро рационализаторов и изобретателей.

Ветер. Настя. Тут все от себя бегут на палубу.

Темень. Звезд сегодня не видно. Качка.

Настя говорит:

— У нас здесь на пеленгаторной палубе есть клетки, ты видел. Для домашних животных. Собаку через океан — пятьдесят долларов. Раз поднимаюсь в лифте, а со мной рядом стоит Павлуша, дек-стюард. Ведро с бифштексами держит. Для собак. Раз пятьдесят долларов — значит, кормят их как в ресторане. И вот я вижу, дек берет кусок мяса, вынимает из кармана перечницу и давай на этот кусок трусить. Толстым слоем. «Собаке? — спрашиваю. — Ты что же, — говорю, — делаешь, мерзавец?» А он только усмехнулся. «Вчера, — говорит, — одна тут меня чуть не покусала. Надо же ей мозги на место поставить». Тут лифт остановился, у меня свои дела, я вышла. А из головы этот перец не идет. Через три дня опять с Павлушей едем вместе. Я на него смотрю, он на меня. «Как, — спрашиваю, — дела?» «Все, — говорит, — о’кэй. Двух дней хватило. Тут ведь ни орать, ни бить не нужно — просто пить не давать. На третий день, — говорит, — на брюхе подползла. Все, — говорит, — забыла: что она овчарка, что в ней шестьдесят килограммов, что у нее клыки, как мой палец. Все забыла. Впервые, — говорит, — видел, чтобы собака передние ноги в стороны научилась разводить. Но ей, — говорит, — иначе как брасом ко мне по палубе ползти неудобно. А теперь, — говорит, — как меня увидит, глаза горят, хвостом молотит — ну, любовь, да и только. Хозяева, — говорит, — в восторге: ах как этот молодой человек умеет привязать к себе животных — смотрите-ка, собака о нас, своих хозяевах, забыла, а к нему так и льнет. Чем это вы их так привязываете? А ничем, — говорит, — особенным». И кладет этой псине руку на голову. А у той чуть не припадок от счастья. Лежит ничком, глаза завела. «Ну, дал, — говорит, — ей блюдечко, когда хозяева ушли. Судороги от счастья видела? — говорит. — Я видел». Ну я у него спрашиваю тогда: «Павлуша, как это ты стал таким?» А он усмехнулся и говорит: «Тигров, и львов, и пантер, и леопардов — животных из Красной, можно сказать, книги — разрешается дрессировать? Чтобы они с тумбы прыгали, обезьянок на спине возили, сквозь огненные обручи летали? А ты что думаешь — они сквозь огонь за кусок сахару прыгают? Чем же эта невоспитанная шавка лучше? Ничего, кстати, с ней, любезной, плохого в результате не произошло — просто будет теперь отчетливо знать, что такое… права человека. Их, — говорит, — тут каждый рейс штук по десять, и каждая сначала свой характер норовит показать». «А не жалко?» — говорю. «Иди-ка, — говорит, — ты в свой ресторан. Подавай омлеты ее хозяевам. А я, — говорит, — только десять классов в отличие от тебя кончил, мне и за собаками поухаживать не стыдно».

Пауза.

— А потом как-то оказались мы с ним в одной группе на берегу. Шли по набережной — дело было где-то в Африке, — он мне и говорит: «Вот я поражаюсь все-таки некоторым. Собак жалеют, птиц. Рыбу норовят расплодить, деревья берегут. Но только все вроде у себя под боком. А человеку почти всюду плохо. И близко, и далеко. Там болеют, здесь недоедают, там война, здесь вулкан проснулся. Или эпидемия. Или просто бедность от неумения взяться. Бедствующих-то, голодных попросту, миллионы, может, даже сотни миллионов. А ты, собачья защитница, на шикарном судне плаваешь, и ни рубля, заметь, на этих бедствующих. Как же так? Там ведь и дети, которым есть нечего, и больные… Как же ты все время в новеньких лифчиках бегаешь?» «Замолчи, — я ему говорю, — не твое это дело, в чем я хожу…» «Вот тут, — говорит он, — и договорились. Твои одежки — не мое, конечно, дело, с этим согласен, ну а моя совесть — твое дело? Я не знаю, чего ради ты в море пошла, а ты меня не тревожь, ладно? Уговорились? И еще, — говорит, — для ясности: не подумай, что я к тебе клеюсь. Не для меня ты. Тут ясность нужна. Я тут работаю. И ты тут работаешь. А совесть мою ты лучше не трогай. Какая ни есть, а не грязней твоей».

Пауза.

— А вообще-то он почти во всем прав, — говорит она.

И опять пауза, а потом, повернувшись, ко мне всем телом приникая:



— Слушай, Егора, я в Плимуте письмо получила. Человек один есть, он живет рядом с Володей. Он пишет, что с Володей неладно… Желтый весь стал. Слушай, что делать?

Как странно, как все странно. Без всякой надежды найти, я потерял тогда Настю, встретил ее вновь случайно, но встреча эта ничего не прояснила, хотя я сейчас стою рядом с Настей и, кажется, даже обнимаю ее. Вовка занозой сидит во мне, сидит много лет, но именно теперь, когда я нахожусь у черта на рогах и судно уходит все дальше и дальше, я узнаю о том, что Вовке, быть может, именно теперь могла бы понадобиться моя помощь! А ведь я все последние годы — пять? десять? — был наготове.

Должно быть, у Калашникова еще во время войны образовалась вторая семья, оттого-то несколько томительных лет и игрался этот спектакль: больная родственница Веры Викторовны, якобы необходимость ухода за ней, бодрые письма, а Юрий Леонидович с Вовкой время от времени с неохотой поселялись в стылую довоенную квартиру Калашниковых, чтобы скорее с облегчением ее покинуть. Вовка отправлялся к нам, а Юрий Леонидович в свои командировки, во время которых он никуда не уезжал. Быть может, тот спектакль именно для нас с бабушкой и игрался, но это такие же мои предположения, как то, что стройная женщина, с которой я видел как-то Юрия Леонидовича, жила неподалеку от нас, и то, что именно к ней он и уходил. Возможно также, что никакой тайны на самом деле и не было и Юрий Леонидович не скрывал от Веры Викторовны истинного положения вещей, как возможно и то, что ее нежелание возвращаться было инстинктивным, поскольку, вернувшись, она встала бы перед необходимостью решать то, что, находясь вне Ленинграда, она могла от себя оттолкнуть как несуществующее. Однако нет ничего невероятного и в том, что она согласна была делить Юрия Леонидовича еще с кем-то. Иначе как же тогда появилась Настя? Но все опять-таки в предположениях. Для бабушки же Марии Дмитриевны существовала только Вера Викторовна. И когда Калашников ездил на Урал, для бабушки наступал праздник. Бабушка считала дни до его приезда, а когда он появлялся, залучала его к нам. Как она там? А как у нее? А почему, а когда… Как странно! Никогда не видевшись с Верой Викторовной, она воистину с ней дружила! И это ни разу не слыша звука ее голоса!

— Ты еще многого не понимаешь, — говорила мне бабушка.

С Вовкой у отца не ладилось все больше. Даже когда летом пятидесятого Юрий Леонидович надолго уехал к Вере Викторовне, Вовка с отцом не поехал, и заставить его было нельзя — такой власти Юрий Леонидович над Вовкой уже не имел. И ни в какой пионерский лагерь Вовка тоже не поехал, и не пожелал жить у нас. Я видел его в это лето несколько раз, и, когда он понимал, что я на него смотрю, он начинал перекладывать из кармана в карман ключи от квартиры, вынимал для чего-то скомканные деньги, говорил моей бабушке:

— Ну вы мне тогда позвоните, я после пяти буду дома.

Бабушка после его ухода качала головой, руки у нее теперь всегда тряслись.

Юрий Леонидович умер в поезде. Это случилось на полпути к Ленинграду. Умер от тромба.

У гроба всегда что-нибудь выясняется, тут не выяснилось почти ничего — только то, что по документам Вера Викторовна уже несколько лет не жена Юрию Леонидовичу. Я в нахимовском был в стороне от общего быта: прописка, лимит, право на въезд, жилплощадь — все это было на другой планете. Я узнавал лишь о результатах: Вовка ехать на Урал не хочет, Вера Викторовна в Ленинграде — не может. На тринадцатилетнем мальчишке не могла числиться такая квартира — и вообще никакая жилплощадь: множество семей, вернувшихся после эвакуации, теснилось по подвалам. Чтобы удержаться в Ленинграде, Вовка должен был прилепиться к кому-нибудь из взрослых, да не просто прилепиться, а быть усыновленным, но у него была жива мать… Ни бабушка, ни Андрей ничего не могли придумать. Вовка еще некоторое время ходил в школу, у него хватило ума продолжать учиться. В квартиру их въехали чужие люди, Калашниковым оставили одну комнату: какие-то права на возвращение в Ленинград Вера Викторовна все же имела, но права надо было доказывать — этого не делалось. Когда Вовку отослали к матери, то по дороге он пропал. Его вскоре обнаружили; он убежал снова.