Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 100

Капитану было не до нас. Отход большого судна с пятью сотнями иностранцев на борту — дело хлопотное. Особенно в том случае, если судно отходит из своего родного порта, где простояло сутки, а до тех пор не было четыре месяца. Капитану было не до нас. Но капитан на престижном пассажирском судне — это не тот человек, который может не принять гостя.

Винтовой колпачок загранбутылок отрывается от пояска со звуком специфическим. Мы с Андреем услышали этот звук не без удовольствия, хотя, вероятно, не дослушали тихого смысла этого звука — ведь сама идея отделения пробки на винте предполагает возможность и обратного действия — завинчивания. В подобном устройстве пробки есть деликатное напоминание о необязательности опорожнения бутылки до дна.

— Простите, сам не могу, — сказал капитан, огромный, подтянутый и сероглазый. От него пахло туалетной водой «Олд спайс». — Мне всю ночь на мостике.

— Я перед работой тоже ни-ни, — скромно сказал профессор. Прозвучало это как сообщение, что сейчас-то мы с ним совершенно свободны.

Надо было поскорее уходить. Но этикет не давал такой свободы. Я незаметно подвинул моему другу его книгу — килограммовый кирпич в коленкоровом переплете, который пока что лежал лицом вниз невдалеке от бутылки. Книга называлась просто: «Онкология брюшной полости». И подписать ее следовало тоже просто: такому-то и такому-то с надеждой, что никогда ему это не понадобится. И подписаться: «Автор». Капитана звали Анатолий Петрович, и мы оба принимали все меры, чтобы это отчетливо помнить. Я надеялся на память Андрея, зная, как ничто не влияет на его удивительную игру в шахматы, а также на общую связность и ясность мысли. Поэтому, когда он взял книгу и уверенно начал писать имя капитана на титульном листе, я ничего не опасался. А зря. «Анаторию», — прочел я. То, что профессор читал, никогда не пропадало бесследно, всегда в чем-то сказывалось. Так и теперь — Дарий, Баторий. Начитался.

— Ты что? — спросил я. Плыл-то на этом судне все же я, а не он. — Ты что пишешь?

Исправленной надпись выглядела еще хуже. Но капитан и бровью не повел. Вот он, флот, и работа за границей. Капитан ничем не показал, до какой степени мы ему уже невыносимы. Однако испытания его были на сей раз не кончены. У Андрея много удивительных качеств — например, умение сохранить общую возвышенность цели, ради которой он живет. Или его загадочная работоспособность. Или твердость руки в операционной, какими бы ни были предыдущие сутки. Но еще одним удивительным качеством является его умение задать простой вопрос собеседнику так, что собеседник абсолютно не в силах ответить.

— Слушайте, — сказал он капитану, — я все хочу спросить у вас: а как вы относитесь к Ивану Никитичу?

Анатолий Петрович, как я узнал уже потом, долго работал с Иваном Никитичем бок о бок и даже когда-то, кажется, тот был у него в подчинении. Отношения их, надо думать, не были простыми. Давние, противоречивые и наверняка не безболезненные. Профессор, конечно, знал это. А если и не все знал, то своим звериным чутьем врача учуял.

— Ну так как? — словно не слыша повисшего в каюте тяжелого молчания, спросил он. — Худой, говорят, человек? И моряк никудышный?

Это уже было явной провокацией или игрой в чудачка. Даже я при самом поверхностном знакомстве с флотом слышал уже об Иване Никитиче как о замечательном штурмане. А то, что он за своих штурманов и капитанов стоял горой, это тоже было известно на флоте всем.

— Его, говорят, многие не любят? — продолжал мой друг.

Капитан встал. Сейчас попросит освободить его от этого разговора, сжимаясь, подумал я. Но капитан вдруг улыбнулся.

— А за что его любить? — громко, на весь капитанский салон сказал он, словно обращаясь не только к нам двоим. — И почему его нужно любить?

— Вот это мне нравится! — воскликнул профессор. — Ну-ка, давайте жарьте!

Тут из спальни капитана раздались звуки. Кто-то вставал с постели. Досиделись, подумал я. Но что же это он двери не закроет? Однако недоумевал я недолго. В спальне кашлянули, щелкнула подтяжка, звякнула о спинку стула металлическая пуговица. Сначала я увидел черный рукав. На этом рукаве были две золотые нашивки, одна из них широченная. Через минуту коренастый моряк появился из спальни.

Это был Иван Никитич. Держался он здесь иначе, чем у Андрея дома.

— Поспать на этом судне дадут? — спросил он, глядя на капитана с непонятным мне выражением. После чего он и профессор двинулись друг к другу навстречу. Они не обнялись, но мне показалось, что со стороны Ивана Никитича рукопожатие готово было перерасти.

Анатолий Петрович молча на них смотрел. На его сероглазом крупном лице было абсолютно невозможно что-либо прочесть.



— Решили проводить? — спросил Иван Никитич. — Вот и я решил. Посмотреть, что у них тут делается. Дай, думаю, загляну… Ну, как вам здесь? — ласково обратился он ко мне. — Нравится?

Но он ничего не мог с собой поделать: я, как таковой, вызывал у него зевоту. Если бы я, отвечая ему, провалился в трюм, он бы этого не заметил. Руку профессора Шестакова он продолжал держать в своей руке.

Под этими менявшими все время направления ветрами я и появился на судне.

Иван Никитич прибыл на отход судна вручать «Грибоедову» знамя. Переходящее, единственное. На целый сезон. «Грибоедов» был канонизирован как победитель.

Столовая команды была забита грибоедовцами как древний цирк. Сидели ярусами. Профессор втянулся в огромный зал вслед за начальством, я — вслед за профессором, у меня пока что на судне не было иной привязки.

Знамя вручили. Были произнесены все необходимые для такого случая слова, но никаких лишних. От этого необходимые приобрели добавочную весомость. Все эти пятнадцать минут, кроме того ровного поля рассеянного внимания, которое исходило от сидящей передо мной аудитории, я чувствовал и еще чей-то взгляд. Несколько раз, поворачивая голову, я встречался глазами с черноволосым красивым мужчиной, что сидел по другую сторону командирского стола. Я еще никого здесь не знал. Судя по нашивкам, он мог быть и первым помощником, и старпомом, и старшим механиком. Впрочем, здесь, на большом судне, он мог занимать и еще какую-нибудь должность, командного состава много — одна пассажирская служба, верно, больше двухсот человек… Но что ему от меня нужно? Связать то, что у меня записано в морском паспорте, с пристальными взглядами этого человека мне и в голову не приходило.

Собрание кончилось. Чувствуя на себе все тот же уклончиво пристальный взгляд, я двинулся в цепочке комсостава из столовой, когда сзади кто-то тихо дотронулся до моего плеча. Я обернулся.

Все что угодно я мог предположить, направляясь сюда. Но только не это. Передо мной стояла Настя Калашникова.

— Не узнает, — тихо и утвердительно сказала она.

Кажется, она колебалась, называть ли меня по-прежнему на «ты». А я столько с ней говорил за те два года, что ее не было, что сейчас уже не мог произнести ни слова.

Она была новенькая с ног до головы.

Ночами в углу той комнаты, в которой мы прожили эвакуацию, светился красноватый огонек. Не знаю, ночь то была или было уже раннее утро, когда я впервые и единственный раз увидел бабушку Марию Дмитриевну на коленях. Она доставала пол лбом, распрямлялась и шептала. Я слышал наши имена. «Иниспошликалашниковым», — несколько раз повторила она.

Мы побежали от немцев в августе, прямо из деревни, куда уехали на лето. Моя коляска, в которой мама и Мария Дмитриевна везли вещи, скоро сломалась. К зиме мы добрались до последнего городка в костромских лесах.

Таких зим теперь уже не бывает. И снегов таких. И такого красного солнца в феврале.

Мне снится сейчас иногда сон. Мне снится, что меня нет, а мой пятилетний сын стоит в нитяных чулках на снежном сумрачном пустыре.

— Папа, — шепчет он, — я же здесь замерзну…

И ветер забивает снегом его волосы. И он не бежит никуда, бежать некуда, только топчется. И не кричит, только шепчет. Мне снится, что меня нет, и ее нет, и нам дано только одно — знать, что он замерзает.