Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 100

И продемонстрировали.

Через восемь железных палуб в недра машинного отделения был тут же послан сигнал, чтобы я не сомневался.

— Машинная вахта, — недовольно и страшно четко ответили сквозь многослойное железо. — Слушаем вас.

— Теперь и в сауну с этой штукой? — спросил я, придумывая, как мне казалось, ситуацию поглупей.

— А как же? — с легким пожатием плеч ответили мне. — И в сауну. И не только в сауну. Это ж судно! Вы что, Михаил Сергеевич, забыли? Тут же человек может ежесекундно понадобиться. А сколько стоит секунда?

Это верно. На «Пушкине» однажды контакты машинного телеграфа не замкнулись при повороте рукоятки, потому что отстала набухшая краска, и судно чуть не влетело в скальный берег. Можно сказать — спас бог. А если бы такие укавэшки, так по ним можно было бы мгновенно продублировать все команды.

Вон он, технический прогресс. Я просидел два месяца на берегу, а он тем временем сделал на моем судне шажок. А сколько стоит мгновенная реакция специалиста на возможное техническое затруднение? Реакция капитана, старшего механика, электромеханика, специалиста по пожарной безопасности? Сколько стоят те пять-шесть минут, которые необходимы человеку, чтобы натянуть одежду и обувь, спуститься вниз или подняться наверх через десяток палуб, да еще оповестить других нужных людей? Сколько могут стоить такие пятнадцать минут? Двести долларов? Пять тысяч? Два миллиона?

Могут и больше. На таком судне, как «Голубкина».

Мы уходим к югу из района айсбергов, которым плыли последние сутки. Айсбергов так и не видели. Я жалею, штурмана ухмыляются моим диким сожалениям.

— «Титаника» помните? — говорят они. — Нет уж, Михаил Сергеевич, вода пусть будет лучше жидкой. Как-то привычней.

Не знаю, как для других, а для меня показателем кошмарности катастрофы, произошедшей с «Титаником», является вовсе не то, что такое замечательно оборудованное судно затонуло, лишь скользнув днищем по айсбергу, не то, что во время посадки на шлюпки проявилось все самое низменное, что есть в человеческой натуре, не то, что паника и неразбериха унесли сотни жизней, а то, что из тысячи двухсот оказавшихся в воде людей уже через двадцать минут в живых не осталось никого. И когда через час пришло спешившее на помощь судно, на его борт не было подобрано даже ни одного трупа. Все поглотило море. А ведь не было ни шторма, ни даже свежего ветра, не было ни мороза, ни льдов, лишь где-то далеко позади остался роковой айсберг. И время было уже к весне — апрель, не декабрь и не февраль. Четверть часа умеренно холодной воды — вот она, прочность нашей жизни!

Мы идем в тумане. Здесь теплый Гольфстрим встречается с холодным Лабрадорским течением. Тут почти все время туман, тут страшно интенсивная жизнь под водой на границах слоев теплых и холодных, тут ходят косяки, здесь знаменитые банки, на которых особенно обильные уловы… Но мы-то не ловим рыбу. Бр-р… мерзко! Туманы, клубы холодного пара, все сырое на палубах. Хочется тепла. Чтобы каждый день было жарче и жарче! И еще жарче!

Я еще не знал, что через неделю буду записывать в свою записную книжку прямо противоположное.

Два слова о моей каюте. Не в том, естественно, дело, что моя, а в том, что это каюта нынешнего грузового судна. Итак, площадь каюты метров двенадцать-тринадцать. Три прямоугольных иллюминатора примерно сорок на пятьдесят, две койки, одна с пологом, диван из плоских поролоновых подушек в коричневых клетчатых чехлах на молниях. Два кресла в одном стиле с диваном, привинченный стол, четыре узких вертикальных шкафа — для одежды и посуды. Кроме того, выдвижные ящики под койками, ночные столики, книжная полка с ограничительной съемной планкой — это чтобы не валилось все от качки. Потолок, или подволок, закрыт звуконепроницаемыми пористыми плитами, нижний его слой — это светленький пластик с узором редких дырочек. Большое ясное зеркало между кроватями, над зеркалом люминесцентная трубка, на подволоке еще три такие же. Настольная лампа, рабочее жесткое кресло. Дверь в коридор, дверь в душевую-умывальную. Переборки и двери обшиты коричневатым пластиком с древесным узором. Шкафы и койки — из матового темного дерева. В отдельных плоских шкафчиках лежат оранжевые спасательные жилеты, в них вшиты автоматически загорающиеся в воде сигнальные фонарики. Два нагрудника для взрослых, один — детский. На яркой оранжевой стеклоткани черные надписи: «Скульптор Голубкина». Душевая и прочее — там кафель, хромированные трубы, эмаль «слоновая кость». В душевой нет обшивки звукоизоляцией, и здесь вас сразу настигает воспоминание о домах в новостройках. Загудела водопроводная труба, на другой палубе грохнули молотком, ни с того ни с сего откуда-то позывные нашего «Маяка». Черемушки, Купчино, Кунцево. Привет вам из Атлантического океана! Но вот я делаю шаг назад, закрываю дверь в душевую, и шум соседей обрывается.



Мы еще больше подвернули к югу — там на суточной карте погоды день ото дня, почти не смещаясь, стояла большая буква «H» (Hight) — высокое давление. Там антициклон, там зеркальное море и жаркое солнце. Ночью и утром рвало волосы, к вечеру ветер стал пожиже.

Мне сообщено, что я могу, если надо, говорить по телефону с Ленинградом. Я так понимаю, что десять дней приглядывались, и это награда за смирное поведение. Дома в Ленинграде никого не оказалось — так, впрочем, и должно было быть, время дачное. Однако досадно было терять телефонную вакансию, и я попросил дать номер Конецкого.

Он ни на какую дачу, естественно, не ездил. Он нисколько не удивился, что я звоню из Атлантики.

— Ну что у тебя? — сказал он. — В Ленинграде все о’кей.

Что он имеет в виду, когда так говорит, я никогда не понимал, но такой уж у нас сложился образец разговора: если он произнес «о’кей», я должен приветливо и неназойливо прощаться.

— У нас тоже все о’кей, — сказал я. Надо было уравновесить понятие «Ленинград» чем-то столь же весомым, и потому я добавил: — В Гольфстриме.

— Ну, счастливо, — сказал он вторично, не обратив внимания на мои географические намеки. — Будет возможность, обязательно позвони. Очень тебя прошу. Гораздо спокойнее стало, когда ты позвонил.

Надвигался День моряка. Виктор, должно быть, раньше нас вспомнил, что он надвигается. Ничего, впрочем, удивительного: Виктор был сейчас относительно нас гораздо восточнее.

Я положил трубку.

Был последний прохладный день. Океан становился густо-синим, мы шли Саргассовым морем. Я стоял на корме. Наш белый след за кормой был асимметричен: в одну сторону от него белизна сходила на нет постепенно, по другую сторону граница была резкой, пена в ту сторону не ползла. Должно быть, это было следствие того, что винт у «Голубкиной» один и корма скошена. Корма — малоподходящее место для тех, кто ищет отдыха и покоя, и все же сегодня я вижу тут сразу несколько человек — все они порознь стоят, глядя в воду, как я. Надоело. Больше недели мы не видим берегов.

Отправьте человека в полугодовой рейс в Австралию. Первые полтора месяца пролетят для него почти незаметно. Необходимость перемены ритма он ощутит лишь на исходе второго океана… Так во всем. Мы томимся в поезде, проехав в нем какие-нибудь семь часов, томимся в самолете на исходе второго часа, томимся даже в метро, если нам надо полчаса, чтобы пересечь под землей Москву. Когда-нибудь биохимики и невропатологи откроют тайну этих ритмов. Когда они ее откроют и изготовят таблетки, предотвращающие кризисный режим смены настроений, мир человеческих эмоций утратит одну из своих красок — серо-фиолетовую, усталую, зыбкую, сонную. Но взамен… что получит взамен? Четкость в работе, трезвость оценок, хороший аппетит… Мы превратимся, должно быть, в прекрасных работников, — но с чем, с какой краской будет контрастировать тогда краска радости и оживления?

День следующий. Преддверие жары. Влажность в воздухе такая, что мягкой и шершавой стала бумага. Опасаюсь за фотоаппарат и пишущую машинку: они не рассчитаны на пребывание в бане.