Страница 4 из 24
Но Прекрасный, в дерзкой своей красоте, не хотел угодить самолюбцу. Он вмиг распознал алчную и несчастную душу Евфимия, будто прочитал ее, как книгу, ибо души — это книги, а тела — их переплет, он прозрел все ее несовершенство и жажду господствовать над людьми, следствие духовной и телесной неуверенности, и только улыбнулся и не дал ей ни пищи, ни пития; не стал связывать себя союзом, который связывает слугу с его хозяином. Он только улыбнулся и сказал:
«Уже сказано, блаженный отче, все, что нужно было сказать: меня прислал тот, кто пребудет с вами, когда придет его день». И стоял, загадочно улыбаясь, перед пристыженным Евфимием, который, очевидно, сочтя юношу слишком молодым, несправедливо умалил его умение в обращении с иносказаниями. И затем, дабы еще более унизить Евфимия, глядя ему прямо в глаза, Прекрасный, словно ключом, отпер сказанное, и все мы услышали, как заскрипела заржавленная замочная скважина — душа бедного, охваченного яростью Евфимия; будто объясняя кому-то, кто нищ духом, сказал: «Отец Кирилл. Он послал меня к вам, отче».
Мы стояли, ошеломленные тем, что произошло: никогда никто не говорил так с Рыжим; мы переглянулись с отцом Варлаамом, который, повторяю, будучи мягок душой, потакал отцу Евфимию, тем самым невольно позволяя тому Насыщаться властолюбием: в глазах его я увидел страх того, что может случиться дальше. Евфимий же сдержался, чтобы не вспыхнуть, и даже попытался мягко улыбнуться, но это у него не получилось. «О!» — воскликнул он, будто удивившись, и, немного помолчав, скорее чтобы просто нарушить молчание, мучительное для его души, спросил:
«Ты какого роду-племени, юноша?»
Как иглы, как острые перья вонзались в Рыжего взгляды двенадцати учеников, Евфимий чувствовал их спиной, они требовали объяснений того, что так быстро и внезапно произошло на их глазах. «Я из Наблуса, что под святой горой Харизмой. Известен и благороден род моего отца, изографа богопослушного и славного, ныне уже покойного».
Ни один из нас тогда не понял, почему Рыжий сначала побледнел, потом позеленел, а затем вновь покраснел, возвращая себе свой обычный лик и облик; никто тогда не понял, но потом это узналось, ибо увиделось то, что не было видно. В следующий момент у него пошла носом дурная кровь, то, что было внутри, вышло наружу. Он вытер ее и с сомнением посмотрел на топор юноши, висевший у того за поясом. «Не знаю такого», — пробормотал он наконец, хотя Исиан не произнес ничьего имени, и это было странно; потом, не спуская взгляда с топора, шмыгая кровью, текущей из носа, спросил: «А на что топор художнику и каллиграфу, юноша?» А молодой человек посмотрел на топор, как будто впервые его увидел, и ответил, опять иносказанием: «Тупым бью, острым секу Так научил меня отец мой; ибо пути, которыми шел он, а теперь иду я, непроходимы, и много веток и сучьев нужно отсечь, чтобы добраться от Харизмы до вас». Отец Евфимий глуповато покачал головой, как будто понял сказанное, затем повернулся к двенадцати переписчикам и безо всякой причины закричал: «Чего ждете? Быстро в семинарию все!»
Семинаристы послушно, с любопытством поглядывая на пришедшего, заторопились друг за другом к семинарии. Вслед за ними пошел и отец Евфимий. Но не выдержал и, пройдя несколько шагов, обернулся и спросил: «А в сундучке у тебя что?»
Прекрасный помолчал, а потом смиренно сказал: «Ремесло свое в нем ношу. Этот ковчежец — мой дом, все, что у меня есть своего, ибо ремесло я от отца получил по наследству; и кроме него ничего у меня нет, благочестивый отче!»
Отец Евфимий посветлел лицом, как человек, которым правит ярость, потому что нашел у противника слабое место, коим насытит гнев своей души. Борода у него затряслась, и он радостно изрек: «Нескоро ползает улитка, и нескорые пути определены ей в этом мире, нескор и тот, кто носит на спине груз — дом свой».
Прекрасный, естественно, не понял, что Рыжий хотел этим сказать ему, но поняли отец Варлаам и я: не выдержал отец Евфимий, не смог не похвастаться, ибо быстр был и искусен в мастерстве каллиграфии.
И вот случилось так, а не иначе, он внес ковчег свой, дом свой в дом наш, в ковчег Божий, ибо так устроен мир: меньшее входит в большее.
* * *
Ночь прошла тихо, но все мы находились в странном волнении. Отец Евфимий не спал на галерее. Он что-то шептал про себя, и я встал, чтобы помочь ему унять тревогу. «Что терзает твою душу, отец Евфимий, не давая тебе ни мира, ни покоя?» — спросил я. Он посмотрел сквозь меня своими пустыми глазами, словно я прозрачен, будто призрак, и сухо сказал: «Его глаза. Я видел их раньше».
Следующие два дня не случилось ничего, что следовало бы отметить в этих записках, которые, еще раз молю вас, возлюбленные и благоутробные, не читать далее, если вам не нравится, как я обращаюсь со словами, ибо только потом я понял, что слова служат, чтобы скрывать суть, а не раскрывать, как вы, вероятно, думаете сейчас. Но об этом — когда придет время, а время еще не пришло.
Как уже было сказано, ничего не произошло; утром Прекрасный расстелил свои кожи для смешивания красок во дворе, подготовил чернила и белила, а затем ушел в деревню, чтобы расписывать церковь. Он вернулся поздно, и на следующий день ничего не случилось, так что казалось, что каждый принялся за свою работу и что душа отца Евфимия, известная тем, что помнит плохое, а хорошее не помнит, все же забыла обстоятельства появления Прекрасного.
Вышло так, что в тесном дворе храма Божьего за эти два дня их пути не пересеклись ни разу. Это было похоже на лабиринт, в котором эти двое, Евфимий и Прекрасный, не могли прикоснуться друг к другу, даже если бы и хотели.
Но так только казалось. Той же ночью сплелись нити лабиринта, и случилось то, что случается, когда пересекаются пути Божьи или человеческие с путями нечестивого: дурное событие, ужасная стычка, зловещее деяние.
Я уже говорил, что с трудом и неохотно подчиняются мне слова, и мука мученическая для меня передавать своими словами то, что я слышал из чужих уст. Именно так: я совсем не умею обходиться со своей речью, чтобы своими словами передать то, что говорят другие. Но я очень хорошо умею, и в этом нет мне равных, пересказать что-нибудь своим голосом и чужими устами; у меня великолепная память, и я могу повторить слово в слово все, что сказали отец Варлаам или отец Евфимий с тех пор, как я рядом с ними здесь, в монастыре Полихронос в Малой Азии, а я здесь уже девятый год. И потому я решился в это лето Господне 863, месяц года четвертый, день месяца одиннадцатый, передавать все, что случится, таким образом: о том, чему я не был свидетелем, я буду говорить своим голосом, но с чужих уст, то, что эти уста мне сказали, а я услышал и запомнил. Если отец Евфимий хотел бы сказать, он так бы сказал о том, что случилось той ночью, слово в слово, его устами сказанное, моей рукой записанное:
I
1. А когда было около десяти часов вечера, Евфимий отпустил двенадцатерых и сказал им: «Идите и отдохните».
2. И все встали и ушли, только один, по имени Михаил, остался, сказав: «Учитель, я не устал и хочу помочь тебе».
3. Он думал, что Евфимий его любит, ибо рука его была быстрой, и именно он составлял самые красивые слова; но Евфимий любил его, потому что ученик не мог с ним сравниться, и любовь учителя к ученику не была ему мукой;
4. но Евфимий сказал: «Иди. Ты слышал слово: слово мое — повеление вам всем; и тебе одинаково. Тот, кто слушается заповедей моих, со светом идет, а тот, кто не слушается, во тьме ночной бродит, а потом заплутает и с пути собьется, ибо дороги непослушных, как нити, сплетаются».
5. И человек этот, Михаил, ушел.
6. Но совсем иным было намерение Евфимия, когда он сказал человеку уйти и оставить его одного; ибо он не спал по ночам, но проверял сделанное учениками, чтобы удостовериться, что никто за день не превзошел его в мастерстве.