Страница 3 из 5
Нина вжалась в черную школьную доску спиной, когда её пионерский галстук красной добычей оказался в цепком кулачке учительницы, вещавшей классу о «врагах народа». А Нина в этот момент, слегка раскачиваясь в стойке «ноги на ширине плеч», перебирала в памяти каждую деталь того безмятежного дня. Цветы на ее нарядном детском кимоно. Гримасы и проделки обезьянок за прутьями зоопарка. Теплую щеку отца, с чуть покалывающей её щечку щетиной, потому что она крепко прижалась к нему, из-за всех сил обвив руками его крепкую шею крестьянина из Владимирской губернии, удивительно талантливого парня, легко выучивающего языки и наречия, там, в Японии, выдавшего себя за английского торговца, женившегося на загадочной и недостижимой Белле, с торжественным именем Изабелла Шпицглат.
Экзотической красавице с густыми бровями и смоляными волосами, женщине редкой артистичности, с легкостью перенявшей: и дробную кукольную походку японок, и застывшее выражение чуть удивлённых черных глаз, почти фарфоровых, благодаря косметике, лиц.
Талантливая Белла так легко имитировала все это, что её принимали за японку. Обычную японку, которая, сжав полураспустившимся цветком пламенеющие пунцовые губки на белоснежном лице, с покорно опущенными узкими темно-карими глазами идет за продуктами для семьи, просто спешащую по домашним делам.
Нина старалась оставаться, как в укрытии, внутри своих счастливых воспоминаний и смотреть мимо кричащей на неё учительницы, с доисторических времен донашивающую самосвязанную кофточку, потому что знала, что по той же статье были расстреляны и братья её мамы – Беллы, агенты НКВД, а значит, кричать училка будет ещё долго-долго.
А когда смолкнет крик этой учительницы, его, когда Нина вырастет, как эстафету подхватят другие; соседи по коммуналке, начальники, сослуживцы. Все, кто захотят кричать, кричать, кричать на нее, чтобы чуть выше приподняться через это выслуживание по социальной лестнице успеха тех лет.
И поэтому Нина всё сильнее старалась вспоминать, как смешно ловили обезьянки разноцветные леденцы, которые бросал им ее отец. И леденцы, брошенные им отцом, ударялись о прутья клетки, опять летели и опять ударялись. Такие разноцветные о черные прутья. И из глубины её памяти возникала смешная обезьянка, ловящая брошенные ей леденцы, но опять промахивалась, и все собирала другая проворная рыжая обезьянка. И так много-много раз, чтобы не расплакаться перед всем классом. Потому что если она расплачется, и настоящие слезы потекут по её вечно румяным щекам, значит, всё это тоже – настоящее, и то, что папы, правда, больше нет.
Глава вторая
Спустя годы, когда Нина одна растила сына, она воспитывала его вопреки всему, что окружало её, как протест и вызов всему пережитому ею до рождения сына. Её сына, носящим гордое имя – Владимир, в честь отца Нины.
Ей пришлось быть сильной, очень сильной, потому что рожать ей пришлось в разлуке с отцом ее сына, оказавшемся в это время тюрьме.
Нашумевший судебный процесс над валютчиками; дело Рокотова-Файбышевского & Сo, прошумевший на всю страну, переломил и ее жизнь, и ее будущего ребенка. В этом процессе по тому же делу о валютчиках, то есть тех, кто покупал, вернее, доставал дефицитные вещи и пользовался валютой других стран, расплачиваясь и покупая товары на чёрном рынке, проходил и отец ее будущего ребенка – Николай Ракитин, родовой титул которого стал его кличкой – «князь».
Не бог весть какая статья в те годы, но неожиданно дело оказалось столь резонансным, что статья была изменена лично Хрущёвым и выросла до значимости «измена Родине». Возлюбленный Нины, сын благопристойной дворянской семьи Ракитиных. Семья, чудом выжившая в мясорубке революции, даже сквозь советские времена в советской коммуналке умудрилась пронести свой дворянский уклад жизни. Именно об эту чопорную благопристойность и раскололись последние надежды Нины. Когда она все же решилась привезти к ним их внука – своего трехлетнего сына Володю, голубоглазого, златоволосого мальчика. Белокожего, как новогодний зефир, который в праздник раздавали детишкам в детских садах, воткнув в него бумажного голубка на палочке с надписью: «Миру-Мир!»
Володя навсегда отчетливо запомнил, как тогда мать привела его в огромный и показавшийся ему бесконечным «Детский Мир», как утомила она его придирчивыми примерками разных новых ботиночек на шнуровке, разных мальчиковых костюмчиков. Хотя ему стазу же понравилась синяя «матроска». Да и матросская бескозырка с двумя синими ленточками и выпуклым золотым якорем-кокардой сразу так обрадовала его, что он наотрез отказывался снимать её, даже примеряя костюмчики.
Только когда мать убедилась, что сынок, наряженный в синюю матроску с широким, свисающим за спину белым воротничком стал точь-в-точь как дворянский ребенок на старинных дореволюционных фотографиях, утомительные для него примерки закончились.
В этой жестковатой до первой стирки матроске, в белых гольфах со смешными помпончиками по бокам, в которых так весело было маршировать, высоко поднимая коленки, чтобы помпончики взлетали повыше, в черных ботиночках на высокой шнуровке и в бескозырке на его стриженой головке – таким мама повела его куда-то.
По дороге он, картавя, пел модную тогда песенку, которая всегда смешила маму:
Но в этот раз она не смеялась, а строго повторяла ему, когда нужно говорить; «спасибо», а когда – «пожалуйста». И не путать, когда нужно сказать «здравствуйте», а когда – вежливое «до свидания» с легким полупоклоном.
Запомнил он и седовласую пожилую даму, приоткрывшую дверь и долго пристально смотревшую на него и на его маму, прежде чем глубоко вздохнув, впустить их в свой мир.
Они прошли за нею по коридору в молчаливом напряжении. Оказались в комнате, где сидел закутанный в плед старик.
Вова навсегда запомнил, как повисла и замерла в воздухе без ответа тонкая рука мамы с тщательно нанесенным к этому визиту ярко красным маникюром на её дрожащих пальцах, сжимающих белый лист письма, протянутый им сложенным. Это было письмо от их сына, отца Вовы, с просьбой принять и помочь его ребенку. Письмо Нина протянула женщине. Но в ответ пожилая дама стала нервно поправлять на груди антикварную сердоликовую брошь-камею, которой был застёгнут тщательно накрахмаленный воротник из красивых старинных кружев.
– Да, мальчик милый! Но помогать мы не будем! Мы отреклись от сына. Мы не хотим иметь ничего общего с его миром криминала! Он потомственный дворянин и он не имел права запятнать свою фамильную честь причастностью к уголовному миру! – ответила она Нине, так и не взяв протянутое ей письмо.
А старик всё-таки улыбнулся Володе и, убедившись, что его строгая жена не видит этой шалости, по-приятельски подмигнул ему Вове было так любопытно рассматривать все в той тесной, темноватой комнатке, где в мягких сумерках, как в сгущающемся тумане, тонули бронзовые статуэтки, мерцали смягченные пылью грани хрустальной люстры, какие-то картины, плотно развешанные до самого потолка, рассмотреть которые было совершенно невозможно, потому что они были очень темными.
Резкий щелчок замочка маминой сумочки, в которую за ненадобностью она убрала то письмо, выдернул Вову из зачарованного мира старинных вещей. Запрокинув голову и роняя бескозырку, он посмотрел на маму.
Увидев её лицо, от испуга за неё он расплакался. Обхватил её колени руками и закричал: «Удём! Удём сюда!», вместо «уйдём отсюда». Но спохватился, вспомнив, что мама просила его быть вежливым, он обиженно выкрикнул им: «Спасибо! Здайствьюйте!»
Глава третья
Нина с того дня тоже отреклась. От ненавистной благопристойности всех мастей. Что-то оборвалось в ней так, что стало очевидно, что горстка счастливых воспоминаний уже не поможет выплыть. Это она осознала так отчетливо, что эпатажная бравада, порой до разнузданности, стала почерком ее жизни. Где бы она не оказалась, своим поведением Нина пыталась вытеснить благопристойность, как злейшего врага, сокрушить её унылую мораль, опираясь на которую так оправдательно просто столкнуть беспомощного ближнего в пропасть.