Страница 2 из 5
И на этих примерах, существовавших далеко за чертой допустимости в тени идеологии железного занавеса советского реализма, молодой педагог-новатор, учил законам композиции и развития динамики сюжета в ней. Учил не только рисовать и писать, но и восхищаться творчеством художников разных эпох, наслаждаясь диалогам и полифонией звучания, или диссонанса цветовой палитры, рождающих драматургию пластики. И неважно, что рождало этот вихрь впечатлений – любование шедеврами классики, современная иллюстрация или репродукция живописи современных художников, или акварель школьного натюрморта. Он стремился связать в сознании учеников прошлое изобразительного искусства с сегодняшним днём, объясняя ученикам, что в искусстве нет разделения на прошлое и современное, что это единый поток творчества. Лишь высокий уровень мастерства и личный восторг художника является критерием, а не приверженность к рамкам стиля. А в это в то время, в соседних классах художественной школы, ученики честно и заунывно заштриховывали белую поверхность пустоты листа, срисовывая посеревшие от въевшейся пыли гипсовые слепки, со сбитыми носами, словно выполняли совсем иной важнейший урок в искусстве: запредельного терпения и стоической выносливости.
Тоже нужный урок! И потому в тех – «правильных» классах – частенько можно было наблюдать, как ученики или ученицы, приводимые в художественную школу родителями «для общего развития», прикрывшись мольбертом с наколотым ватманом большого формата, пока преподавателя не было в классе, доставали книжку и недоеденный на переменке бутерброд. И, уныло жуя, читали.
А в классе Лёвы и Володи все бурлило. И молодой преподаватель умело и с азартом подливал масло в огонь юношеского горения; ставя задачу не просто написать натюрморт, а осознать его: то в стиле Сезанна, то Брака, то с тщательностью пуантилизма, то с фатальной размашистостью Хаима Суэтина, чтобы переплавить всей горячностью их творческого восторга перед новым, но запрещенным и чуждым современному советскому академизму – в поиск своих средств выражения, своего творческого почерка.
Но окончательный переворот в молодых умах педагог художки произвел, когда, прочитав в журнале «Москва» впервые в нашей стране официально опубликованный роман Булгакова «Мастер и Маргарита», дал задание прочесть каждому ученику эту журнальную публикацию. Он и сам читал вслух М. А. Булгакова всему классу, пока ребята писали или рисовали, давал по очереди каждому ученику журнал домой, и заданием было: обязательно сделать серию иллюстраций. Эта публикация в журнале «Москва», такая московская, словно изменила цвет воздуха жизни тех дней, раскрыла новое дыхание, наполнив его окрыленностью полета Маргариты над городом.
Но, не смотря на такую невероятную, а тем более по советским временам феерическую творческую раскрепощённость и атмосферу творческого горения, непременного условия в искусстве, Вовка почувствовал, что в школе ему стало тесно. Он уже неделю за компанию с Левой прогуливал школу, неистово малюя дома а ля Белютин, на больших ватманских листах, осваивая захватывающий неофигуратив – детище великого мастера Белютина, рассказывая Льву о беседах с мастером. Произнося то, что слышал там, в его мастерской, как магические заклинания названий фаз развития образа – неофигуратив, поднос, на которые можно опереться и выплыть в океане непознаваемого таинства рождения образности, как казалось им обоим. Мальчишки были поглощены новым увлечением. Встречались они чуть ли не каждый день, ведь уроки в художественной школе были только три раза в неделю.
И Вовка рассказывал и повторял каждое слово, услышанное от мастера, дорожа этими сокровенными знаниями и преисполненный горделивой радостью неофита. В комнатке Вовы, которая была его мастерской, мальчишки занимались живописью, новым, безумно пленительным авангардом. Стены комнаты были увешаны кипевшим цветом вольнолюбивым неофигуративом, стремящимся преодолеть иллюзию пространств и условностей плоскости листа, ворваться и смазать карту буден.
Они ощущали себя посвященными в некое таинство, дарующие им чудо вхождения в искусство, минуя рутину ученичества. И в поведении их все чаще проявлялось эпатажное бурное противопоставление себя классу. Это не могло не огорчать их молодого педагога. Который сам прививал им артистическую эстетику творческого бунтарства, но вместо совместного восторга творческой независимости единомышленников – вне условностей возраста, он оказался в какой-то момент растерян оттого, что обнаружил, что для подлинного бунтарства нужен кто-то или нечто против чего будет направлен весь пыл юной революционности. А поскольку старшим в этой композиции судьбы был он, то и вектор развития, выраженный в «отрицании отрицания», оказался направленным в какой-то момент против него. И, увы, уроки непослушания ему пришлось изучить во всей красе, что, разумеется, обогатило его педагогический опыт.
Ниспровержение авторитета и старшинства педагога проявлялось во всем: начиная от возмутительных перекуров Вовки и Левки на чердаке школы во время уроков под благопристойным предлогом: «можно выйти из класса?», до того, что на уроках живописи вместо натюрмортов возникали абстракции и так далее, насколько хватало юношеской фантазии. Все это, быть может, не досаждало бы педагогу-новатору, кабы знать ему, что с годами с большой теплотой и сожалением о той пубертатной браваде, это спустя десятилетия, будет вспоминаться его бывшими учениками, как самые счастливые времена. Но это будет гораздо позже.
Но и для него, учителя, те уроки, вынесенные им из того класса, не только закалили его, но со временем вылепили из него уникальное и прекрасное явление высочайшего уровня в современной педагогике в области изобразительного искусства, подняв педагогику до уровня искусства. Поэтому многие годы спустя он заслуженно был директором этой прекрасной художественной школы.
Мать Вовы, Нина Владимировна, была довольна, что сын растет именно таким, каким она и хотела его видеть: смелым нонконформистом, не принимающим условностей советского общества. Опрокидывающим своим поведением его устои. Он стал ее идеалом, не подчиняющийся законам совка, в сердце которого «стучит пепел Клааса».
Это был пепел её мести и вызов жизни всей советской обыденности. За то, что с детства в школе в 39-ом году была выставлена учительницей перед всем классом, объявлена «паршивой овцой, портящей всё стадо, с которой никому нельзя дружить! Потому что Нина – дочь врага народа!», чем так напугала ее подружек, среди которых раньше она была веселой заводилой, а теперь они боялись просто посмотреть ей в глаза.
Эта отповедь была вызвана тем, что недавно стало известно, что ее отец – резидент советской агентуры в Японии, работавший в группе Рихарда Зорге, объявлен шпионом японской разведки и расстрелян. А она, дочь врага народа, стояла и улыбалась, в то время как училка, топая ногами, орала на весь класс, время от времени поправляя модную в то время пластмассовую брошь в виде розоватой камеи в отштампованном латунном овале, которой был застегнут застиранный, самосвязанный, кружевной воротничок.
Она кричала:
– Дочь врага народа, шпиона!!! Смотрите – это дочь шпиона! Нина – это позор всей школы!
А Нина улыбалась в ответ не только этому классу, но и всему миру, так жестоко предавшему и убившему её отца, её семью, её детство. Улыбалась, радуясь напавшей на неё леденящей окаменелости, сковавшей её так, что не сдвинуться с места, не сбежать из класса, оторвавшись от черной школьной доски, и не схлопнуть эту спазматическую улыбку, жестко растянувшую ее щеки по горизонтали.
– Только бы не заплакать! Не проявить слабость перед врагами! – вспоминала она слова отца, сказанные им тогда в Японии. Так уговаривала она себя не расплакаться. И чтобы не плакать, вспоминала смешные и радостные мгновения из прошлой жизни. То, как смеялся, держа ее на руках отец, большой, добрый и такой веселый, её папа, там, в Токийском зоопарке, перед клеткой с обезьянками! Она упорно вспоминала это, возвращаясь и вновь мысленно прокручивая самое счастливое своё воспоминание, чтобы, как щитом отгородиться от натиска злой училки, а главное – не дать слезам прорваться сквозь ком и спазм в горле, уже душивших её натиском подступающих рыданий, когда учительница перед всем классом снимала пионерский галстук с Нины в нечаянно расстегнувшейся белой блузки.