Страница 77 из 81
«Блаженны нищие духом».
Назовём это «комедией положений». Сюжет строится на случайных и непредвиденных стечениях обстоятельств.
Тут, правда, «обстоятельства» — не случайны (для некоторых), и вполне предвидены (для тех же). Но главный герой-то — вовсе не при делах! И что? Чем не комедия? Где сказано, что «герой» — должен смеяться? Смех — дело зрителей. А Пьеро, например — плачет.
«Весь мир — театр. И люди в нём — актёры».
Ты думаешь, что ты зритель, тебе показали непристойную сценку — ты можешь закидать актёров гнилыми яблоками и, отплёвываясь, уйти со своего места в партере? Но разве ты купил билет? Нет, дружок, тут не балаган с Петрушкой для твоего развлечения. Тут Петрушка — ты сам. Тут играют тебя. У тебя есть роль. Твоя, лично, роль. И тебе надлежит произнести свои реплики, предусмотренные сочинителем этой пиесы.
Ты — отыграешь своё. Не за деньги, не за аплодисменты. Потому что — иначе не можешь, «силою вещей», по свойству твоей собственной природы. «И хай воно горит!». Иначе — никак.
* * *
Затряс головой: нет! Не верю! Не может быть! Обман, ложь…
– Не тряси головой, Изяслав, отвалится. Ты правильно узнал. Это она, инокиня Софья, Улита Степановна Кучковна, бывшая жена князя Суждальского Андрея Юрьевича. Твоя мать. Родительница. Курва.
– Нет! Ложь!
– Не ори! Я не хочу, чтобы твои витязи… или другие люди… узнали о… об этом. Хочешь, чтобы по всему света слава пошла? О том, что ты — курвин сын?
– Лжа! Обман! Наваждение!
По эмоциям — вопль души. По децибелам — почти шепот. Уже хорошо. Вменяем.
– Ты много раз слышал, что мне лжа заборонена. Кто про меня вспоминает — обязательно про то сказывает. Ещё и смеются многие. Дурень, де, Воевода Всеволжский, не можно жизнь земную прожить людишек разных не обманывая. Такое, де, только юродивым гоже. Кому как. А только от меня лжи не услышишь, мне Богородица лжу запретила. В неё-то, в Царицу Небесную, веруешь?
Он поражённо смотрит на меня.
Нет! На все мои слова — нет! Мне вообще — нет! Но в Богородицу…
– Д-да.
* * *
«Скажи мне Да, Да, Да, скажи мне Да,
И будет счастьем жизнь твоя полна».
«Счастьем» — в моём понимании этого слова.
* * *
– Вот и славно. Ты видел своими глазами, слышал своими ушами. Как твоя матушка, бывшая княгиня, инокиня православная, по скотячьему, как сучка блудливая под кобельком, беса тешила, разврату богомерзкому предавалось. Ты же слышал?
– Д-да.
Он растерянно смотрит на меня. Шевелит губами, пытается найти слова.
– Нет! Она же… Мать моя… Она же умерла! Она же в Москве сгорела! Ливаки… их всех… её с братьями… и горожан…
Я разглядываю его сочувственно, чуть покровительственно. Покачав головой, снова разливаю по стопочкам.
– Давай-ка выпьем. Да поговорим на трезвую голову. Расскажу я тебе. Что сам знаю, что от других дошло. Весной этой, как ты знаешь, пришёл я в Боголюбово. К князю Андрею. Без воли его я сам — по Руси ходить не могу. «Указ о ссылке с высылкой» — ты сам слышал. Князь Андрей меня не казнил, не выгнал. Принимал у себя в трапезной. Ты сам там был, сам видал. Ты после у него спрашивал — с чего мне такая честь? — Не ответил… Ну, тогда я скажу.
Тут бы осторожненько. Лишнего не болтануть, себя в качестве первоисточника — не надо. И побольше достоверных, проверяемых деталей.
– Андрей Юрьевич заподозрил, что жена… ему неверна. Дело такое… не всякому доверить можно. Мне… доверился. Меня в Залесье знают мало — вот и послал. В Ростов, чтобы Улиту, которая Софьей стала называться, привезти в Боголюбово для… для разговора. Хрипуна знаешь? Слуга верный у князя Андрея? Был. Упокой, господи, его душу. Сбегали мы с ним и со служанкой одной в Ростов. В монастырь тот забрался, уж совсем приноровился Софью к мужу да государю отвезти. Тут она… Она нас сдала епископской страже.
– А они-то причём?!
– Потерпи, расскажу. Меня повязали да кинули в лодию. Твоего дядюшки, Петеньки. Петра, стало быть, Степановича Кучковича. Который в Ростов за сестрицей своей приходил. Так я в Кучково и попал.
Вспомнился мне тамошний застенок, покойный городничий, дыба, плети, игры Софочки, злоба её тогдашняя…
– Из Кучково удалось выбраться. Когда городок сожгли, углядел среди полонянок твою матушку. Дядьёв твоих — Якима да Петра — в бою убили. Многие люди погорели или побиты были. А вот Софья… уцелела.
– Как это?!
– А так. Она, Изяслав, молодых литваков по-ублажила особенно. Ты про «ростовский поцелуй» слышал?
Ишь как полыхнул. Хорошо эти ребята краснеют. Резко, быстро. Кипчака так в краску не вгонишь. Не по бесстыдству — по насыщенности кожного покрова кровеносными сосудами.
– Вот когда она уже с десяток этих… пылких вадовасов… — я её и заприметил. Прополоскал малость, вкинул в лодочку и речкой-реченькой — сюда.
Я снова наполнил стаканчики. Парень не может оторвать глаз от моего лица, не может закрыть рот, весь пламенеет — аж уши стоп-сигналом горят. Смесь тайного, стыдного, запрещённого, увлекательного, манящего, воображаемого и… изгоняемого. А ещё тяжкий спешный марш в шесть сот вёрст по реке, горячая баня, поздняя ночь. И стопочки «клюковки».
Как бы не переусердствовать. Он мне нужен не только живой, но и соображающий.
– Как настоечка? Хорошо пошла? Стряпуха моя делает. Так вот. Что матушка твоя на передок слаба — ты сам видал. Однако по разговорам разным, а прежде всего — с её собственных слов, получается, что князь Андрей — прав. Изменяла она ему. Чуть не со свадьбы. Так что ты, князь Изяслав Андреевич, вовсе не Андреевич. И, соответственно — не князь.
Пытающийся закусить сухариком Изяслав — поперхнулся, закашлялся. Пришлось перегибаться через стол, стукнуть его по спине.
Забавно: мы с ним ровесники. По годам тел. Но не по возрасту душ. Я чувствую себя рядом с ним — много старше. Мой покровительственный тон — не чистый наигрыш. Скорее — разрешение самому себе. Говорить так, как чувствую. Мне его даже несколько жалко. Хотя он — русский князь и «эксплуататор трудового народа» от рождения.
– А… а кто?
– Ты-то? Плод греха, отрыжка похоти, блевотина разврата. Как в святых книгах сказано: и прокляты будут дети блудодеев, и не будет им спасения небесного. Поленья для преисподней. Ты все эти слова обличительные — лучше меня знаешь.
Парень вдруг прямо на глазах начинает бледнеть, судорожно дёргать кадыком.
– Ну-ну-ну. Загадишь тут. Там в сенях — ведро поганое. Два пальца в рот и проблеваться.
Парень кидается к дверям, падает в сенях на колени перед помойным ведром, громко и выразительно знакомит мир с содержимым своего желудка.
Ария постепенно стихает, когда я подхожу к нему. Потыкиваю носком сапога:
– Грабки-то свои прибери. Растопырился — не пройти.
Разглядываю его, коленопреклоненного, в обнимку с мусорным ведром, сверху. Чуть сочувствующе, чуть презрительно. Подаю ему половую тряпку:
– Мордень-то вытри.
Изяслав несколько посвежел. Накатываю ему ещё стопочку. Он отрицательно трясёт головой. Но я, с уже отчётливой интонацией старшего к младшему, уже не дружеской, но презрительной — «право имею», командую:
– Да ладно тебе, бери пока дают. Разговор-то не закончен.
Поглядев, как он справился, презрительно хмыкнув на его передёргивание, продолжаю:
– Ты спросил: если ты — не Андреич, то кто? Отвечаю: Петрович. Кровный батюшка твой — Пётр Степанович Кучкович. Так выходит со слов твоей матушки.
– А? Чего?!!!
– Тихо ты. Не ори, дурень. Слушай. Выбраться живым из Москвы я был не должен. Потому разговоры при мне вели… откровенные. Потом с Улитой… дорога длинная, она много чего…
– Не верю!
Я внимательно его разглядываю. Потом начинаю похабно улыбаться.