Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 17



– Оляша, видишь, снежками кидаются.

– Ну и что? Разве царевы дети не люди? Я не один раз видела. У себя в саду катались на санках. С горки ледяной. Как наши деревенские… И цесаревич с ними.

– А как ты его узнала?

– Может, и не он был. Так мне сказывали.

– И мне сказывали. Даже в бок меня толкнул братец, когда придворные сани проезжали по Большой Морской. Пока головой крутила, его и след простыл…

Тем временем в Аничковом саду детские голоса стихли. В полосатой будке застыл солдатик. Дворец погружен в темноту.

У моста с вздыбленными конями подруги обычно прощались. Каждый раз Матильда искушала Олю прогулкой по Невскому проспекту, но та лишь испуганно мотала головой – пансионеркам надолго отлучаться нельзя. Из темной глубины набережной Фонтанки, слабо освещенной газовыми фонарями, послышалось приближающееся фырканье разгоряченных коней. Солдатик суматошно выскочил из будки, открыл многопудовые ворота царским саням. Кто-то из приехавших, сойдя с саней и закурив, машинально козырнул солдату.

– Это он! – Матильда с силой тряхнула подругу.

– Сумасшедшая! Ты же меня чуть в Фонтанку не сбросила! У меня даже пуговица отлетела. Вот, теперь ищи! С чего ты, Матрешка, взяла, что это он, наследник?

– Не знаю. Мне показалось.

– Показалось? Перекрестись!

Матильда шла по Невскому проспекту. Что же ее так тянет увидеть этого отпрыска царской семьи? Похоже, это становилось наваждением. Кто объяснит, отчего, словно блаженная, она сейчас замерла напротив темных окон Аничкова дворца? Ведь так здорово – просто шагать по морозцу и чувствовать на себе взгляды мужчин… Матильда глядит на высокий крест часовни дворца. Эдак можно и умом рехнуться, вообразив себя… Франциском Ассизским. И подобно средневековому монаху ждать, чтобы разверзлись небеса.

…Все в этом мире не случайно. На той неделе в костеле Матильда услышала впервые имя этого средневекового монаха, и ее так потрясло его житие, что вот уж несколько дней бредит она этим именем и даже во сне разговаривала с ним.

Во время страстной проповеди Матильда влюбилась в молодого ксендза и возжелала его. Затем неистово молилась и просила не казнить за грешные мысли и разбуженную плоть. Матильда хорошо помнила его глаза. Отнюдь не святые. Она сидела на первой скамье, и ей показалось, что ксендз, приблизившись, подмигнул ей. Если, конечно, у него не тик. В костеле было мало народу. Лишь несколько старушек, но им ксендз не нравился, они сразу прозрели его греховную суть. Как он не похож на недавно умершего пастыря! Тот был поистине верующий старец. Хотя рассказывал этот красавчик о Франциске Ассизском удивительно хорошо, и, конечно, голос его был, словно колокол, а прежнего-то плохо было слышно, да к тому же он шепелявил.

…Франциск в молодости был богат и жадно вкушал все земные радости. Невозможно было и предположить, какое испытание ждет этого жизнерадостного и энергичного человека. А он бросил богатый дом, стал нищим, ходил в монашеском одеянии. Был гоним братией, толстыми святошами, которым нравился блуд и обжорство за монастырскими стенами.

Эти грязные монахи изгнали его, но он создал орден францисканцев, и во всем католическом мире множились ряды его учеников. Последние годы своей жизни Франциск Ассизский жил отшельником. Умел говорить с птицами и любым зверьем. Даже находил язык с дикорастущими растениями. Его сжигала одна страсть, единственное желание – увидеть воочию Бога. Годами всматривался святой в пустые небеса. Небо молчало. Плыли над ним равнодушные и переменчивые облака, иногда опускавшиеся столь низко, что, казалось, их можно в руке удержать… Франциск Ассизский ждал хоть каких-нибудь признаков Божественного присутствия. Контуры и формы клубящихся облаков менялись, становясь развевающейся на ветру плащаницей, а порою напоминали Божественный лик. Так проходили месяцы и годы. В каменном гроте перед тающей свечой монах не уставал молить и ждать появления зримого Бога.





Из страстной проповеди Матильда так и не уяснила – раздвинулись ли облака. Явился ли перед Франциском Божественный лик? Матильда подумала, что она сейчас мало чем отличается от средневекового монаха в своем фанатичном желании увидеть наследника в темных окнах Аничкова дворца. Высоко над куполом домашней церкви дворца сиял в лунном освещении крест. Глядя на него, Матильда незаметно и торопливо перекрестилась, стараясь отогнать от себя греховные мысли. Она с усилием отвела взгляд от громады Аничкова дворца и его бесчисленных темных окон.

Швейцар Гурьян сквозь дрему постоянно слышал, как с верхних этажей балетной школы доносился неравномерно-сбивчивый топот ног. Словно неслась конница Мамая. Музыкальный аккомпанемент балетных штудий резко прерывали душераздирающие и оскорбительные выкрики педагогов на русско-французском. Звуки рояля мешались с разноголосием скрипок. Тем более было удивительно, как швейцар в этом многозвучном Вавилоне безошибочно угадывал скрипку Иогансона. Вернее, он угадывал круг мелодий, особенно любимых маэстро. Скрипка Иогансона не пиликала, как у прочих, а плакала и тосковала… Гурьян вообще любил скрипку. Еще с тех давних пор, когда служил в фешенебельной гостинице. У них в ресторане на скрипке играл один румын из Бессарабии. Подойдет, бывало, к столику да как полоснет смычком. Ресторация – вся ходуном! Душу выворачивал. Со всех сторон бумажники швыряли под ноги. Такая шельма! Подбирал с пола деньги, не переставая играть… А потом пошло-поехало… У каждого стола наливают по полной стопке, до краев. Конечно, румын спился, а потом и умер. А вот скрипка этого румына так и осталась в душе Гурьяна. Может, она и привела его в Императорскую школу танца. Ведь не всяк любит балет. Другого калачом не заманишь.

Как-то приехали родственники. Попросились на балет, отродясь его не видели. Гурьян попросил достать билеты самого Гердта Павла Андреевича. Первейший танцор. Из уважения тот принес хорошие билеты и денег не взял. Пошли родственники на балет, и форменный конфуз вышел. Посидели минут пять – и со смеха давятся. Не знают, как выйти. Ведь не будешь шастать по ногам. Домучились до первого антракта – и бегом! Немного пришли в себя лишь в трактире. Совсем другое дело! Тут все шумно разговаривают, весело, а в театре слова не услышишь на сцене, молчат как рыбы. Да еще все на цыпочках ходят. Будто кто умер. Не понравился родне балет.

Другое дело – Гурьян. Его тот же Гердт не зря называет «балетоманом в ливрее». К примеру, Гурьян, с его тонкой душой и не менее тонким слухом, может отличить адажио из «Дочери фараона» и не спутает его с адажио из «Наяды и рыбака». Знает, чем отличается аттитюд от дуэта или, скажем, от фуэте. Правда, это самое фуэте поминают в школе как-то осторожно, словно что-то заоблачное. Павел Андреевич объяснил, что фуэте могут делать только итальянки – те щелкают их, как орехи. Такая в них ловкость. «Наши не могут. Сваливаются. Не дано», – огорченно и со вздохом говорил Гурьян дремлющей у него на коленях кошке, но та, по-видимому, верила в русских танцовщиц и слушала швейцара скептически.

Томительно ждали Иогансона. Он должен был отобрать номера для ученического концерта. Наконец, с неизменным футляром под мышкой, весь всклокоченный, тот вбежал в маленький зал школьного театра.

– Христиан Иванович, прежде чем начать, хотелось бы объясниться, – волнуясь, проговорила пожилая дама из балетных, которую Иогансон помнил с незапамятных времен.

– Объясняться, душенька, следует на сцене. Я все пойму сам.

Но на этот раз Иогансон ничего не понимал: под бесхитростную музыку воспитанник просто кружился и кружился на одной ноге.

– Что он изображает? – раздраженно спросил Иогансон.

– Волчок.

– Так и будет крутиться с вытаращенными глазами?

– Да. Пока не свалится, – поджала губы не удостоившаяся объяснений балетная старуха.

– Смысла хочу, – сердито буркнул Иогансон.

– Волчок он и есть волчок. Кто больше прокрутит, тому и аплодисмент. Вот и весь смысл.