Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 78 из 115

   — Ничего там особенного не произошло тогда. Просто солдаты пятились. Я ободрял их. Со мною были адъютанты, ординарцы. По левую сторону всех перебило. Картечь остановилась на мне. Но детей моих не было в ту минуту. Младший сын собирал в лесу ягоды. Он был тогда сущий ребёнок, и пуля ему прострелила панталоны. Вот и всё. Весь анекдот сочинён в Петербурге.

   — Но, ваше превосходительство, сестре супруги вашей Екатерине Алексеевне вы после Смоленска писали несколько иное...

   — Ну что там, — снисходительно улыбался Раевский, — чего не напишешь после сражения.

   — Полноте, Николай Николаевич, — допытывались в разговоре, — неужели вы никогда не испытывали возвышенного волнения или воодушевительного прилива сил? Ни при Бородине, ни под Лейпцигом, ни под Смоленском?

   — Почему, — оправдывался стареющий генерал, — человек не в состоянии избежать волнения, особенно перед ответственным поступком или свершением. Тогда, под Смоленском, в ожидании дела я хотел несколько уснуть, но искренне признаюсь, что, несмотря на всю прошедшую ночь, проведённую мною на коне, я не мог сомкнуть глаз — столько озабочивала меня важность моего поста, от сохранения коего столь много или, лучше сказать, вся война зависела.

   — И всё же почему не пошли навстречу вашей популярности в высших кругах Петербурга, которую так обожал, скажем, Михаил Илларионович?

   — Быть кумиром хитрецов и пустословов невелика честь, — отвечал Раевский и поглаживал свою американскую собачку».

   — Меня в то же время изумляет впечатлительность вашего предка, — сказал я, глядя на потухающее море огней за окном.

   — Ничего себе впечатлительность, — усмехнулся Олег, — когда в ваших руках судьба страны, невпечатлительным быть невозможно, если вы нормальный, конечно, человек.

   — Но вот мы знаем, что Николай Николаевич, ваш славный прапрадед, плакал, оставляя Москву.

   — Хо, — ещё раз усмехнулся Олег, — плакал не только мой прапрадед, плакала вся Москва. Чтобы вы знали, господин хороший, как реагировала Москва на её предательскую сдачу, мне придётся процитировать кое-какие страницы. Кстати, москвичей до последней минуты водили за нос. Кутузов никому до Филей об этом ничего не говорил. Но всё свидетельствует о том, что он её сдавать решил давно. Даже Ростопчину он, по некоей версии, до последней минуты об этом не говорил. Хотя я думаю, что они работали рука об руку. Правда, этот фанфарон день и ночь кричал, что Москва сдана не будет, её защищать готовы до последнего, мол, человека. Всем, например, известно, что в день тезоименитства Александра Первого, 30 августа, Ростопчин ездил на Поклонную гору к Кутузову. После встречи с Кутузовым Ростопчин в тот же день выпустил афишу к населению Москвы. Вот кусок из неё:





«Светлейший уверяет, что он будет защищать Москву до последней капли крови, «готов хоть в улицах драться».

Первого сентября версты за три от Москвы слышна была музыка во французском лагере, а через Москву провели пленных французов. Ростопчин писал в этот день к народу: «Братцы, сила наша многочисленная и готова положить живот, защищая отечество; не впустим злодея в Москву... Москва — наша мать; она нас поила, кормила и богатила. Собирайтесь на трёх горах; слава в вышних Богу — кто не отстанет, вечная память — кто мёртвый ляжет, горе на Страшном Суде — кто отговариваться станет!»

В это самое время в одиноком домике на горе Можайской дороги, в этом домике с красными окошечками главнокомандующий русской армии уже знал судьбу Москвы. Уже вечером этого дня прискакал всадник от Кутузова к генерал-губернатору Москвы, которого даже не пригласили в эту роковую избу, и сообщил, что Москву сдают без боя. При сих словах у Кутузова не блеснула даже тень слёзы на совете, и он нисколько не изменился в лице. А вы спрашиваете, почему плакал Раевский. Раевский понял, что будет дальше. Вот вам: «Без главнокомандующего и без прочих правительственных лиц Москва ещё более осиротела; вот появился авангард отступающей нашей армии; он выступал тихим похоронным маршем, с унылым видом, в глубоком молчании; сперва шли ряды пехоты и кавалерии, за ними тянулись фуры, госпитальные повозки; барабаны звучали, мостовая грохотала под грузными экипажами. Некоторые купцы растворили свои лавки и зазывали солдат на даровое угощение. У кабаков бушевали толпы народа и отставшие солдаты. Грабители, расхищая чужое имущество, шли, обременённые ношами. Оставшиеся жители Москвы робко спрашивали: «Куда вы идёте?» — «В обход», — коротко отвечали им. «Не наше дело, про то ведают командиры», — нехотя говорили другие».

   — Вот это и предвидел Раевский? — спросил я.

   — Не только это, — ответил Олег и продолжал: «...церкви, мимо которых проходило войско, были отперты, то некоторые из солдат, оставляя свои ряды, входили в них и усердно молились: народ, простёршись на подмостках, вслух читал свои молитвы; многие плакали, били земные поклоны и рыдали... пронёсся слух, что армия пойдёт в обход на Звенигородку, чтоб ударить в тыл неприятелям. «Да нет, братцы, нас морочат, дело-то нечисто, — говорили солдаты, — сами-то мы, пожалуй, уцелеем, а Москву отдадим». Проходя через Кремль, некоторые начальники командовали своим отрядам: «Стой! Кивера долой, молитесь!» Многие коленопреклонялись, и перед глазами их, полными слёз, бледнели золотые маковки храмов...»

Олег перевёл дух, посмотрел на Москву, которой огни угасали, угасали, угасали... Он провёл по глазам ладонью и продолжал:

«3 сентября встал он с беспокойного ложа своего под звуки военной музыки и часов в десять, сопровождаемый французскою, итальянскою и польскою гвардиею, конною и пешею, тронул в путь по направлению к Кремлю. Он сидел на белой, богато убранной арабской лошади, окружённый блестящею свитою...» Здесь были все или почти все народы Европы представлены красными мундирами лейб-гусар в высоких киверах и с висящими вдоль спины лошадиными хвостами, лёгкие уланы и рослые гусары, конница в шишаках и с тигровыми шкурами, старая гвардия, уцелевшая под Бородином, усатая и рослая, в высоких медвежьих шапках с кистями. Были здесь пруссаки в синих камзолах, белые, как гуси, австрийские кирасиры, малорослые вестфальцы и чопорные поляки, которые ехали под знамёнами белого орла, под которым они два века назад одолевали Москву. При обозе ехали француженки и польки, некоторые верхом, в пёстрых костюмах. Так некогда при солдатском обозе пристроилась будущая русская императрица волею Петра Анна Скавронскан.

Наполеон ехал в сером сюртуке, в невысокой треугольной шляпе, без знаков отличия... Все они двигались по Арбату, на котором ещё виднелись афиши Ростопчина, они кричали, что Москву не отдадут без боя. Наполеон, войдя в Кремль, распорядился напечатать известия о взятии Москвы, чтобы срочно отправить их в Европу. Он сообщал: «Великая битва 7 сентября, то есть Бородинская, поставила русских вне возможности защищать Москву, и они оставили свою столицу; теперь три с половиной часа наша победоносная армия вступает в Москву...» И Наполеон тут не лгал».

Олег закрыл глаза, провёл по ним вздрагивающей рукой и продолжил:

— «Но вот чего боялся, может быть, Раевский. Ведь он помнил войну в Польше, под водительством Суворова. И вступление в Прагу, предместье Варшавы. В Москве же ныне клубы дыма поднялись над Гостиным двором ещё до появления Наполеона, когда же он вступил в Кремль, загорелись москательные лавки, масляные ряды, Балчуг, Зарядье, Остоженка, потом Солянка, вокруг моста через Яузу, позднее Замоскворечье, даже барки с хлебом... По улицам потекли горящие реки вина... Обжигаемые пожаром голуби заметались над задыхающимся городом. Взвыли собаки, лошади метались по горящим улицам и ржали в ужасе. Москвичи с трепетом вытаскивали из домов иконы, задыхались от дыма, бежали с ними в разные стороны. А старый, повидавший на своём веку многое главнокомандующий со свислыми на грудь эполетами уезжал невозмутимо подальше от Москвы в карете своей. Он не оглядывался. А зарево горящей столицы видели за сотню вёрст отсюда, скажем, в Коломне.