Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 116 из 148

— О да…

Может быть, то был намек на то, что она хочет рассказать о своем жизненном опыте. Но эта мысль пришла мне позже. Тогда я просто сказал, и это действительно не было ложью:

— Иветта, то, что я вижу здесь, на стенах вашей голубятни, свидетельствует о таком таланте, о таких сильных крыльях, что… вы перелетите на них через этот опыт!

— Вот уж действительно сказано на уровне международного златоуста, — съязвила Иветта, — Сядем за стол? В ожидании вас я не обедала.

Мы сели на низкую тахту перед столом. Странно, но я не помню, чем Иветта угощала. Во всяком случае, это был довольно простой ужин и после придворного обеда во Дворце юстиции особенно очарователен своей студенческой импровизацией. Помню, что вина на столе не было. Только маленькая бутылка темного пива, к которому она не притронулась.

И тут это произошло. Я опять взял ее руки и стал целовать. И она позволила. Она могла бы подразнить меня и сказать: «Но, господин профессор, а вы не хотите рассказать мне теперь про свою супругу? И про детей». Она же знала, что у меня есть жена и дети, я ей как-то сказал об этом. Но она не стала подтрунивать надо мной. Она не отвела и моих рук, и моих губ. И я не говорил ей, как в таких случаях большей частью говорят, что я фатально в нее влюблен и не могу без нее жить. Господи, да это значило бы, что мой завтрашний отъезд равносилен для меня самоубийству… Нет, нет, я старался говорить ей правду. Я сказал, что если нас создал бог (именно так я сказал: если он создал, а не что он создал, потому что не хотел показаться ей более торжественным или верующим, чем я есть на самом деле, хотя она мне и говорила, что до сих пор каждый год ходит к кюре на исповедь), — я сказал: если господь наш создатель, то она, Иветта, создана им в минуту вдохновения. И, сказав это, сразу подумал: конечно, это злоупотребление именем господа, но слишком незначительное, чтобы господь, если он есть, разгневался на меня за это, тем более что мои слова полностью отвечают моему пониманию и моим чувствам… И я продолжил:

— И вы несете в себе это вдохновение творца в миг вашего сотворения. Вы излучаете его. Тот, кто рядом с вами и кого вы допускаете до себя, получает долю его. Сейчас получаю я.

И она не возразила, что допускает меня. Она с любопытством посмотрела на меня и прошептала:

— Вы странный человек, месье Фредерик… Вы тогда даже не взглянули на меня. Вы не знали, что со мной можно ходить в театр и говорить об искусстве, — и вы почти рисковали жизнью…

И я сказал в сладком порыве, доходящем до самоуничижения, который овладевает нами только по отношению к людям, нам дорогим:

— Дорогая Иветта, я совсем не герой. Это был просто, ну, рыцарский рефлекс. Который у бывших пастухов бывает подчас сильнее, чем у рыцарей. Чистый рефлекс. И случайно я нашел сокровище.

Мои слова были почти совсем искренними. Но столь красивые, столь отвечающие моменту, столь присущие виртуозу владения словом, что мне стало стыдно за них и за себя. Однако Иветта и не отнеслась к ним излишне серьезно. Вместо этого она озорно, совсем по-девчоночьи растрепала мне волосы — и я отнес ее за дешевую занавеску алькова, за которой стояла ее узенькая кровать.



И почему мне не помнить, какой она была в постели? Если я буду совершенно откровенен, то должен признаться, что помню это всегда. Повторяю, я не был особым донжуаном. Мое тщеславие с самого начала было направлено на нечто иное, чем подсчеты и пометки в изголовье кровати, со сколькими женщинами я спал. Но за мою довольно долгую жизнь я встречал очень разное поведение в постели. Главным образом, рутину или притворство. Если их отличать. В лучшем случае — привычную любезность. Редко — восхищающий взрыв, подлинности которого можно верить. У Иветты, сейчас, спустя двадцать лет, анализируя, я встретил три особенности. Прежде всего удивительную готовность, какую поначалу мужчины считают восхитительной, а потом немного пошлой. Затем — отчуждающую, может быть французскую, деловитость (шепотом, но без всякого стыда: «Немного выше… не так быстро…» Так, не нарушая пристойной застенчивости, могла бы мне прошептать только моя собственная жена). Хотя, как мне сразу показалось, это свидетельствовало не столько о каком-то опыте, сколько о смелости вслух прошептать о своем желании. Странным, по-моему, было еще и то, что она не потушила лампы и не велела сделать этого мне. Так что прозрачная занавеска перед нишей была единственным, что чуть-чуть отгораживала нас от газовой лампы в комната, и она видела меня в этом полусвете так же ясно, как и я ее. Все ее меняющиеся выражения лица. И то, что для всех выражений было общее: совершенно лишенная драматизма, чистая, детская — теперь, спустя двадцать лет, мне не стыдно сказать — райская радость! Она излучала его, свет вдохновенной радости, как я сказал ей, и тот, кто был с нею, получал долю этого. И я свою долю получил.

Утром, часов в девять, когда, уже одетые, мы сидели за столом, завтракали тем, что было в принесенной мной коробке, но мы оба, да, я признаю, и я тоже, еще не совсем пришли в себя после того, что между нами произошло, в дверь позвонила подруга Иветты. Маленькая смуглая девица, намного старше Иветты, тоже художница из соседней мансарды. Увидев меня, она удивилась и хотела удалиться, что, по-моему, было бы единственно правильно, но Иветта пригласила ее войти. Не бог весть как настойчиво, но так, что дружеское любопытство смогло взять верх. Щебечущая, уже почти тридцатилетняя Филиппина Мёнье (ее фамилия, наверно, намного позже дошла до моего сознания) целый час раздражала меня своим присутствием. И я опять удивился поведению Иветты. Она не хвасталась мною, этого не было. Но мое инкогнито, которое я охотно сохранил бы, она сразу же раскрыла:

— Филиппина, это профессор Мартенс из России. Юрист. Он здесь на международном конгрессе.

— Ой, как интересно!

Хм. Что интересного могло быть в этом для молодой дамы?

— И так неожиданно, что иностранные профессора бывают в таких мансардах…

— Жизнь вообще игра неожиданностей, мадемуазель. Я это испытал здесь, пожалуй, самым неожиданным образом.

Моя одежда была уже в безупречном порядке, но полунеглиже Иветты, и ее распущенные волосы, и наш утренний тет-а-тет у внимательной пришелицы не могли оставить никакого сомнения в том, что все это значило. Когда гостья ушла, Иветта сказала:

— У меня никогда не было от нее тайн…

И должен сказать: к счастью, у нее и дальше не было тайн от Филиппины. Или к несчастью, кто может сказать.

Я остался в Брюсселе еще на неделю. Это была мальчишеская, почти самозабвенная неделя. Ни до, ни после подобных у меня не было. Я постоянно помнил о своей служебной и семейной ответственности; поручения, обязанности, связи, люди — все это было все время на виду. Но отделено от меня словно бы стеклянной стеной. Всерьез я, конечно, не собирался совершить в своей личной жизни какие-нибудь решительные перемены. Однако, фантазируя, в какие-то мгновения я представлял себе: я уехал из Петербурга, скажем, в Гент. Именно в Гент. Наш Институт международного права послужил бы мне предлогом и дал бы возможность. И в Бельгии я сразу нашел бы профессуру по международному праву. Да и во Франции. Если не в Париже, то в Лилле; во всяком случае, там с позапрошлого года существует университет, и они бы, разумеется, гордились мною. И от Гента это было бы совсем близко. Я помог бы Иветте поступить в Антверпенскую художественную академию. Я нашел бы пути. А в Генте, в этом спокойном, хорошо обустроенном городе, у нас была бы квартира. Где-нибудь в районе их удивительно красивого Цветочного рынка. Или в пригороде… И мы были бы, как это называется, — счастливы. Хм. Но долго ли? Нет, нет, об этом не стоит даже думать. При моей семейной, общественной и государственной связанности. Разве я похож на скандалиста?! Но какой бы скандал это вызвало! Конечно, такие и еще худшие не раз происходили. Но чтобы нечто подобное совершить, нужно еще гораздо больше потерять голову, чем я сейчас, гораздо больше, чем я по своей природе способен.