Страница 1 из 36
Василий Каменский. Проза поэта
Вступительная статья. Авиатор, футурист, анархист
Если разглядывая фотографии знаменитых футуристических действ в Политехническом, вы не знаете наверняка, как выглядит Василий Каменский, — ищите поэта с нарисованным аэропланом на лбу. Это он. Остальные, кто могут встретиться с ним в обнимку на антикварных дагерротипах, — Маяковский, Крученых, Хлебников, Бурлюки, Гуро, Лившиц, Татлин, Кульбин, Ларионов. «Гилея» — «контркультурная» группировка, в которую входил тогда Каменский, — была, пожалуй, самой крайней как в поэтическом, так и в политическом смысле.
От автора книжки-пятиугольника «Танго с коровами» — обоймы «железобетонных поэм», оттиснутых на оборотной стороне обоев, — публика ожидала какой угодно прозы, но только не такой, как «Землянка» или «Степан Разин». После строк «Весенней нефтью пахнет шум / 26 мест в автобусЕ рубинавом», проступивших сквозь настенную бумагу, после участия в «Садке Судей» немногие были готовы, как Каменский, к воспеванию «кумачовых душ» разбойной вольницы волжских казаков или истории творца, бежавшего прочь от утрированного города-убийцы в безлюдную глушь девственного леса. «Землянку» тогдашняя критика списала на счет увлечения Каменского гамсуновским «Паном», но «Разин» со всей необратимой очевидностью продемонстрировал «самовитость» (неологизм Каменского) нового прозаика.
Каменский начал «Разина», налаживая хозяйство на хуторе Каменка в тридцати семи верстах от Перми, где оправлялся после серьезной катастрофы на польском аэродроме в Ченстохове. Один из первых русских профессиональных авиаторов, он на своем аппарате «Блэрио» поднялся в воздух во время грозы, из-за шквального ветра потерпел аварию и получил тяжелые травмы. Поторопившаяся варшавская пресса писала тогда: «Погиб талантливый поэт и знаменитый летчик». Эти некрологи оказались важным для Каменского публичным признанием дара и мужества. В Каменке, изживая физические и психологические последствия аварии, он вернулся не только к корню своей фамилии, но и к «корню своей личности», к первичному коду творчества, к самому кристаллическому принципу сознания художника, вбирающему в себя и использующему все последующие, приобретенные, эмпирические и теоретические «вещества», к земле и прозе, а точнее «проэзии», как впоследствии определит Хлебников подобное словотворчество. Каменку поэт называл в стихах «своим святым местом».
Дальше «Разин» рождался на пароходе, идущем из Перми в Астрахань. В каюте похожего парохода за тридцать лет до этого, в 1884-м, родился и сам будущий поэт, так что уж кто-кто, а Каменский имел кое-какие права на «палубу» современности, с которой футуристы низвергали порой даже самых «святых».
«Проэзия» Василия Каменского была для современников и остается для нас доказательством самобытной природы нашего «будетлянства» по отношению к европейским, итальянским в частности, футуристическим образцам. Чтобы убедиться в этом, достаточно сравнить воспетого Маринетти «Мафарку-футуриста», танцующего с одиннадцати метровым фаллосом, и «Стеньку-песневольника», в счастливых слезах поедающего с ладони родную землю. Участники европейского футуристического проекта мечтали о появлении из «яйца технологии, оплодотворенного титаническим духом» нового гомункулуса, нетленного андрогина, руководящего временем. Русские «будетляне» искали своего сверхчеловека в повторяющихся циклах национальной истории, подразумевая под «высшим поэтическим типом личности» проекцию волевого инстинкта всего народа.
По свидетельству Бурлюка, Каменский трактовал поэзию так же, как и пространственный узор. В таком случае «Разин» и другая проза, а впоследствии и драматургия стали эпической фреской русского бунта, панорамой, в центре которой бунтующий дух приобретает антропоморфные черты, и вот уже мы чувствуем наивную силу и неукротимую веру заранее обреченного великана и гусляра, прозревшего, что «песня сильнее меча». Разин исполнен в безукоризненном соответствии с не меняющимися требованиями мифа о герое, восставшем против смерти, страдающем и умирающем в поисках тайны вечной жизни. Опубликованный в сопровождении рисунков Лентулова, Кульбина, братьев Бурлюков и самого автора роман-сказ обогащен футуристическими неологизмами, избавившими «этническую» манеру письма от ненавидимой русскими «будетлянами» салонной стилизации. Изобретенные слова порой сложно отличить от удачной фольклорной находки, что еще раз подтверждает «будетлянское» положение о «народе-футуристе». Тому способствовало весьма внимательное отношение Каменского к народным песням о Стеньке и их литературным вариациям, собранным этнографами-народниками, первыми исследователями неофициальной российской культуры конца XIX века.
Как и полагается в сказе, стихи пронизывают повествование подобно кровеносным венам и артериям, именно они создают внутреннюю динамику текста и в первом чтении запоминаются прежде всего. Помимо непосредственных поэтических «номеров» — песен персидской принцессы, молитв гусляра о воле, хоровых «величаний гостя» — чередующиеся реплики «небооких» разинцев, разговоры детей, звуки битвы звучат как стих, песня, поток.
Василий Каменский всю жизнь относился к авторам, завороженным кровавыми цветами народных восстаний, после которых остается на дне души мудрый пепел. По-другому не добудешь этой материи. Критикам эпохи расцвета социалистического реализма это давало некоторые основания упрекать его в «скрытой пропаганде махновщины», а позже, уже перестроечной критике, возвращавшей нам литературу начала века, журить Каменского за «эстетизацию беспощадной ненависти». Солидарность с теми, у кого «Воля — расстегнута. / Сердце — без пояса. / Мысли — без шапки. / В разгульной душе / Разлились берега», единство с теми, кому «дано любить волю выше жизни», вряд ли найдет понимание у исследователей и просто читателей, ассоциирующих себя с каким бы то ни было государственным устройством. Такая солидарность и такое единство оправдываются, только когда питаются высокой иррациональной уверенностью в том, что «чудо живет на русской земле — чудо спасет». Согласно этой вере, молот власти замахивается и бьет по наковальне народного быта, чтобы летели искры нового несогласия, высекает из вековой народной обиды очистительный огонь духа, выжигающий порчу и восстанавливающий истинные пропорции между абсолютом и бытием, образцом и подобием. Отсюда столь слышен в «Разине» христианский, подвижнический мотив. Казненный и чудесным образом спасший свою душу от первородного адамова греха разбойник отсылает к евангельскому сюжету о распятом рядом со Спасителем и, благодаря вере, стяжавшем небесную благодать преступнике.
Роман имел успех. Это доказывается хотя бы тем, что его второе издание было остановлено военной цензурой. Власти терпели радикализм жеста в поэзии, пока они слышали: «Эй Колумбы — Друзья — Открыватели / Футуристы искусственных Солнц / Анархисты — Поэты — Взрыватели / Воспоем карнавал Аэронц» — но строже относились к радикализму содержательному, проявившемуся в прозаическом сюжете и выборе культивируемых героев.
У «сказителя» всегда есть особая, личная, субъективная связь с избранным образом. В детстве на Каме будущий скандальный поэт играл со сверстниками в «стенькиных молодцов», гоняясь друг за другом на бревнах — «стругах». Гимназистом Каменский зачитывался, как сказали бы сейчас, «лоточным чтивом», историями про выдуманных разбойников и душегубов — Яшку Смертенского, Ваську-Балабура и Маркиза — Вампира Трансильванского. Не случайна в «Разине» и повторяющаяся «сиротская дорога» — Каменский воспитывался без родителей. Даже самые драматические страницы, посвященные заключению Степана в клетку, его мукам и казни, были отчасти пережиты поэтом: в 1905 году он возглавлял забастовочный комитет в Нижнем Тагиле, за что был арестован, содержался в одиночке, где выдержал долгую и мучительную сухую голодовку. Впрочем, вряд ли было бы справедливо преувеличивать «социальное пророчество» романа, вышедшего в 1916 году. Каменского больше тревожил внутренний, но не внешний смысл восстания. «Увы, живет во мне ветхий человек, не весь еще распался, еще сильно устремляется против духа», — объясняет свою жизнь Разин накануне славного похода на Восток.