Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 64

Много раз во время работы в карьере Шеек вспоминал потом эти венчики, блестевшие, как блестит солнце в нарядных детских книжках. Нет, не в книжках — а как то яростное, неистовое солнце, что проникает тебе под темя, ложится камнями в желудке вместе с горстью фасоли, давит на плечи и гнет к земле — проклятой красной земле… Добро хоть, сейчас земля была по-лунному бледно-голубой и свежий ветерок ничем не напоминал о раскаленном полуденном дыхании солнца.

Он свернул цигарку и сунул в рот. Чиркнул спичкой.

— А-г-г… а-р-р-р, — раздался рядом глухой звук, и Шеек вздрогнул.

Погасив спичку, он быстро пригнулся, прячась за опорой моста. Это могла быть полиция. Прошла минута-другая — и он наконец поднял голову и робко выглянул. Там, внизу, на гладких белых камнях пересохшего русла, он увидел скорчившееся тело человека, старавшегося подняться. Шеек молча следил за ним. Человек снова упал, уткнувшись лицом в землю. Тогда Шеек вышел из укрытия и не спеша спустился.

Некоторое время он смотрел на человека, не решаясь к нему прикоснуться. Волосы лежавшего были мокры от крови, кровь была на руках, на одежде… Немного поодаль, зарывшись в кусты, валялся мотоцикл.

Шеек взял лежавшего за плечи и перевернул на спину. Человек открыл глаза — мутные оловянные глаза, едва заметные на темном от крови и грязи лице.

— Ше… е… ск…

И вдруг он узнал этого человека: сеньор Бенет, из банка. Говорить несчастный уже не мог, дышал тяжело, содрогаясь всем телом, как будто воздух входил и выходил из него через все поры. Надо было что-то делать: человек умирал.

Выпрямившись, Шеек в смятении смотрел на раненого. Надо же было что-то делать… Поблизости никого. Если взвалить человека на плечи и нести, то он истечет кровью по дороге. Мотоцикл?.. Может быть, мотоцикл можно хотя бы катить? Он посадит Бенета в седло и так, толкая, довезет его до поселка. На дороге, неподалеку отсюда, начинается долгий, пологий спуск…

Он пошел поглядеть. Мотоцикл, как видно, налетел на большой камень и был искорежен так, что страшно глядеть. А дальше, за мотоциклом, голубая земля пестрела белесоголубыми пятнами, в гуще которых валялся разбитый железный ящик. Шеек наклонился и тронул пятна рукой: это были банкноты, много банкнотов, некоторые из них рваные. За его спиной сеньор Бенет снова застонал.

Шеек на мгновение замер; затем повернулся и подошел к скрюченному на камнях телу, от которого слышалось тяжелое, со свистом дыхание. Взяв его под мышки, Шеек оттащил в заросли, туда, где лежал мотоцикл. Здесь он опустил раненого и сел рядом с ним на землю.

Сеньор Бенет смотрел на него молча; было видно, что дышалось ему все трудней. Во взгляде раненого была благодарность, робкая, униженная собачья благодарность.

Шеек подумал, что люди, когда не могут говорить, делаются похожи на животных. А кого волнует, когда умирает какая-то зверюшка?

Взгляд умирающего начал склоняться в сторону, по направлению к разбитому ящику. Разлетевшиеся кругом банкноты поблескивали в лунном свете.



Сеньор Бенет протянул к Шеску руку, выражение его лица стало умоляющим. Шеек посмотрел на него и снова перевел взгляд на кучку денег. Здесь было не меньше тысячи дуро. Умирающий попытался приподняться, изумленно глядя на Шеска, чье лицо было спокойно, глаза — непроницаемо темны. Мгновение спустя сеньор Бенет снова откинулся назад.

У Шеска затекли ноги. Он уселся поудобнее, собираясь ждать. Луна стояла высоко, было около трех часов ночи.

Если бы путь в лес был свободен, он уже давно был бы там, где провел столько ночей, ожидая, пока добыча попадется в силки. А ближе к утру прошел бы через ручей, не задержавшись ни на секунду. Сеньор Бенет не протянет и получаса. И он, Шеек, прошел бы, даже не заметив мертвого тела. И не имел бы к нему никакого отношения.

Потому что сеньор Бенет умрет. Это ясно. Шеек хорошо знал, как человек умирает: там, на войне, столько людей погибло у него на глазах. Гибли вот так, как придется, потому что кто-то с галунами на рукаве приказывал бежать, стреляя на ходу, к какой-нибудь высоте. И Шеек, с винтовкой в руке, тоже бежал столько раз и стрелял в других людей, которые, как и он, нажимали на курок, потому что так велел их капитан.

Шеек посмотрел на сеньора Бенета, который, содрогаясь всем телом, бился лицом о землю — эту знакомую землю, днем красную, сейчас белесо-голубую. Шеек смотрел на человека, как будто это была вещь, странная, непонятная, чуждая той жизни, что наполняла его, Шеска. А рядом с собой, очень близко, он ощущал железный сундучок с отскочившей крышкой — и луну, которая не мучила его удушающей жарой, совсем не то что солнце. А что до человека… человек этот был сейчас от Шеска так далек, так далек, как тот вечер, вспомнившийся сейчас вечер, когда наряд военной полиции вывел его из таверны отца и заставил влезть в грузовик, на котором его и отвезли в казарму, а там остригли наголо, поставили под душ, а потом надели на парня серую военную форму.

Когда человеку нечего делать, то в голову лезут самые неожиданные мысли, вот и сейчас вдруг: серая форма… Шеек вспоминал себя, двадцатилетнего и коротко остриженного, и те времена, когда у парня все заботы — это поиграть в петанку[83] в воскресенье на площади, да убежать с девушкой подальше в тростниковые заросли, да еще — валиться спать в любое время дня, когда отца нет дома.

Однако наутро после приезда в казарму — это было огромное квадратное здание с внутренним двором, в глубине которого виднелись большие башенные часы, — ему дали в руки тяжелое старое ружье, и с этим ружьем он должен был ходить и бегать, подчиняясь резким окрикам. И все казалось так странно… А потом — стрельбы в лагере, в каком-то незнакомом ему селении. И всегда крик над ухом — рявканье сержанта Родригеса, лающие приказы капитана Риуса…

Однажды, спрятавшись за стеной бассейна, где поили скот, он застрелил двух человек, которые выезжали из села на велосипедах и о которых он не знал ничего — кроме того, что они хотели выехать из поселка на велосипедах. Все, что он нашел у них, — пакет табаку и серебряное кольцо.

Шеек прислонился спиной к мотоциклу сеньора Венета и зажег новую самокрутку. Тело раненого по-прежнему шевелилось; он, кажется, подполз поближе. Шеек подумал: еще немного, и ты умрешь, теперь уже скоро… И стал вспоминать дальше.

Когда он вернулся — а два последних года от него не было даже писем, — то уже не нашел ни отца, ни таверны. Была только черная коза, глухая от старости, и пасшая ее глухая старуха, в которой сын никак не мог признать свою мать. Шеек был худой и бородатый и в свои двадцать шесть лет не мог толком сказать ни откуда пришел, ни что собирается делать. Мать, плача, обняла его, и он постарался поскорее высвободиться из ее объятий. Больше всего ему хотелось спать.

Вот и сейчас его клонило в сон. Он встрепенулся и поглядел на сеньора Венета. Остановившаяся было кровь теперь стекала свежими струйками. Шеек встал, потянулся и огляделся — ничего; ленивая, расплывшаяся в широкой улыбке луна была единственным движущимся телом на всей равнине. Холодная и бесстрастная, она все же была своя, свой друг — не то что солнце, дневное солнце, которое поджаривало его как на угольях, давило и гнуло к земле. Оно, это солнце, было ему так же не нужно, так же чуждо, как когда-то тяжелое ружье и серая шинель, но оно приковало его к себе навсегда. Он помнил, когда это случилось: на третий день после возвращения домой, когда он стал работать в каменоломне.

Даже на кроликов нельзя поохотиться человеку! Шеек вспомнил, как в детстве мать повторяла ему много раз: если тебе плохо, надо больше молиться. И еще: проси людей выслушать тебя, если в чем-то прав. И вот теперь, извольте видеть: до смерти нужно добыть пару кроликов, и право имеешь полное, потому что они — ничьи, но стой и жди — не то поймают и оштрафуют на полную катушку.

Было дело — Шеек и «молился, и протестовал. И что же? Ничего не изменилось, десятником его не сделали, сказали: если тебе тут не нравится, то воля твоя, плакать не станем, и назначили десятником Жерони, у которого уже был велосипед с моторчиком. Что ж, матерись — все легче будет!