Страница 5 из 24
Грохов долго описывал встретившуюся на автостанции девушку, казалось, исчерпывающе нарисовал ее портрет, - Келя понял, о ком речь, лишь тогда, когда Сергей вспомнил о Наташе.
– Ты что, тоже ее помнишь? – удивился он.
– Я, может, не такой красаве'ц как ты, но красивых девочек всех помню, – с достоинством ответил Келя.
– В таком случае пройдемся. Мне нужен твой авторитет.
И приятели, разувшись, пошли по травке вдоль реки. Пройдя несколько десятков шагов, наслаждаясь прикосновением ступней к нежно щекочущему клеверному ковру и обсуждая план покорения юного женского сердца, Грохов вдруг прервал тему, остановился, резко повернулся к попутчику.
– Слышь, Колек. Давай я теперь ударю тебя в живот. Давай! Изо всей силы! А? – И приготовил кулак.
Келя отступил на шаг, нахмурившись, внимательно окинул взглядом тело Сергея – шею, плечи, бицепсы, пресс, бедра, – сделал задумчивое лицо и доверительно сказал:
– Ты знаешь, вот теперь уже не надо. Теперь – не надо! – предостерегающе повторил, отойдя еще на шаг, и они рассмеялись.
Семь лет назад, на этом же берегу, на такой же травке они так же прохаживались вдвоем. И Келя, шутливо-сожалеющим взглядом посмотрев на обнаженный торс Грохова, заметил:
– Ну ты и худой. Ты что – йог?
Грохову, который тогда плохо спал, скверно ел, безбожно курил и пил, нечего было ответить. А Келя – толстеющий, раздающийся в поясе, дабы показать, в чем должна заключаться сила мужчины в их возрасте, предложил:
– Бей! Бей в кендюх, изо всей силы, бей! – И расставив ноги на ширину плеч, напрягся, подставляя под удар голый, надутый, застывший как металлический шар, живот.
– На фига?.. – буркнул Сергей.
– Бей! – требовал уверенный в твердости живота Келя. – Ну, давай! – кричал он. – Не пробьешь!
Сергей бить не стал, и без того понял, насколько захирел, насколько жизнь его измотала. К тому времени он почти забыл, что есть физкультура, зарядка по утрам и т.д.
Теперь об этом не забывал ни на день, ни даже на час.
– Не хочешь? – снисходительно бросил Грохов. – Ладно, тогда смотри.
И не стал, а прыгнул на руки, вышел в стойку – ровненькую, без прогиба, развел широко вытянутые в струнки ноги, зафиксировал такое положение, затем, согнув колени, соединил ноги в замок и зашагал по траве быстро и уверенно, будто всю жизнь только на руках и ходил.
– Да-а! Ну, ты даешь! Ну, ты даешь!.. – восторженно и звонко, как юноша, выкрикивал Келя.
Потом сказал:
– Если ты и с женщинами такой резвый, то… я тебя понимаю. Я насчет той, юной, понимаешь?
– Понимаю. А насчет той юной леди – ты сделай, о чем договорились.
***
«Зачем, зачем тогда вдоль этой аллеи выкорчевали старые каштаны, которые так уютно укрывали, защищали детство и оттеняли дорогу юности, уводящую в перспективу?» – по привычке подумал Грохов, спускаясь по каштановой аллее (одной из достопримечательностей маленького Дыбова) к реке, за которой начинался парк. Он вспомнил, как много раз и много лет задавал этот вопрос, увидев после первой долгой разлуки с родиной, после армии, вместо тенистой, романтической аллеи, по которой любила прохаживаться молодежь, – голую, усеченную, безрадостную, какую-то бесперспективную дорогу. И то, что вместо старых дедовских каштанов тогда посадили жалкие маленькие каштанчики, было как насмешка над юностью, не только его, а целых поколений.
И вот теперь молодые деревца выросли, и хотя не раздались еще во всю ширь, но стали почти вровень со старыми, исчезнувшими, для кого-то родимыми и такими, как оказалось, ненадежными символами мая, любви, надежд… И опять была тенистая аллея, наверняка что-то значащая для другого поколения. Жизнь совершила оборот – большой, многолетний, законченный цикл.
Как ни странно, и в самом парке он заметил такой же законченный круг жизни. Сосна – редкой породы, единственная в здешних местах, с густой, длинной, не острой хвоей, одинокая, огромная, укрывистая, роскошнейшая, его любимая с детства сосна (тогда хотелось залезть высоко под крону и там остаться, жить там, в уютном холодке) – исчезла. За годы его жизни она теряла сначала маленькие, потом большие ветки, и ствол ее, некогда мощный, постепенно пустел внутри, роняя ржавые, отгрызенные временем куски коры, пока не превратился в сухой, перегнивший столб, которому тоже осталось топыриться недолго.
Это была смерть – пусть только дерева, однако заметная, бросившаяся в глаза и в душу, значит – небезразличная для него, созвучная с тем чувством, которое и привело его в парк, где всегда хорошо думалось. Оно, это чувство, уже несколько месяцев нет-нет да и проскальзывало в сознание, – непрошеное, настойчивое, все более и более расширяющееся, расселяющееся в свободных (или специально освободившихся?) нишах и ложбинках души. Оно напоминало знакомое с юности, изнуряющее желание найти соотношение между своей жизнью и вечностью, найти окончательное пристанище сверляще-неотвязным мыслям о бренности бытия. Потом эта провокационно опасная игра вечности в душе на долгие годы была придавлена, как первая весенняя травка прошлогодней листвой, многослойными проблемами текущей жизни, оттеснена теми общественно-необходимыми играми, в которые обязан играть человек, вступая во взрослую жизнь, и которые очень редкие люди могут превращать в свои собственные, интересные игры.
Однако теперь это чувство как бы повернулось другой стороной, оно уже было не траурное, не гибельное, а какое-то фатально-величественное. Было ощущение перемещенности – на ту, другую плоскость, которая прямо теперь ведет к таинственной последней черте, в отличие от первой, ступенчатой половины пути, которая состояла из ям и бугров, холмов и откосов, вершин и пропастей. И это чувство, которое часто в последнее время, как заклинившийся шлюз, останавливало обычное течение жизни, надлежало окончательно успокоить. Нет, не выбросить из головы, а спокойно, зрело, без сердечной дрожи отвести ему свое место.
«Итак, ты уже, считай, прошел свой маленький, бугристый, колдобистый отрезок мира, вселенной, вечности, делаешь, возможно, последние шаги по участку, именуемому земной твердью, – заговорил Грохов, как бы для объективности вслух. – Ты видишь шлагбаум, за которым непроглядная пустота, но который открыт для всех; и видишь весь тот жизненный ландшафт, по которому прошагал, промчался ли, проковылял или прополз. Как бы там ни было, как ни назови, но эта твердь, в основном, позади. Ты свое пространство преодолел, ты его увидел, узнал, прочувствовал, прощупал и согласился: да, оно пройдено, и возврата нет, и другого участка не будет. Но теперь ты видишь, что главное – не в видимом пространстве, а – во времени, почти невидимом. И никак ты не можешь, не хочешь уразуметь, что время твое – тоже осталось за спиной. Вот с этим согласиться – гораздо труднее…»
Он остановился возле бывшей площадки аттракционов, вместо которых из высокой, дичающей травы вздымались одни бетонные фундаменты, как памятники эпохи. Эпоха «металлистов» накрыла Дыбов около года назад. Тогда, приехав на родину, Сергей пришел в парк и не увидел там ни одного аттракциона – все они, от огромного колеса обзора до почти игрушечных детских качелек, были демонтированы и вывезены в неизвестном направлении. Вывезли все металлическое, до последнего болтика.
К тому времени в стране достигло апогея всенародное движение за превращение сначала цветного металла (меди и алюминия), а затем и черного – в драгоценный, за него в приемных пунктах давали «живые» деньги. В погоне за ним подбиралось, подчищалось, вырезалось и вырывалось все, что плохо лежало. И даже то, что, на чей-то взгляд, плохо висело, – люди влезали на столбы, обрезывали действующие электропровода, и уже никого не удивляла телевизионная картинка с висячим на высокой опоре человеческим телом, пойманным не милицией, а высоким напряжением.
«Итак, я умру, – вернулся он к своим размышлениям. – Я теперь уже точно знаю, что…»