Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 38 из 48

Сидевший рядом со мною Женя Г-ий, вспомнив наш красивый батарейный праздник накануне смерти Вильзара — музыку, речи и дружеские беседы — наклонился ко мне и тихо сказал на ухо: «Как непохоже!» — Я кивнул головой. Он крепко стиснул под столом мою руку и глаза его внезапно наполнились слезами. Мы чокнулись и молча выпили неизвестно за что.

В десять вечера мы с ним и с Александром Борисовичем тихо ушли с «не нашего» праздника в нашу батарею. Остальная публика разошлась лишь к четырем утра. Мы были счастливы, что не видали конца.

Завтра снова дежурство и снова батарейный окоп. Он уже давно сложился в аккорд из раза в раз неизменно повторяющихся явлений. Левому боку жарко от печки, а ногам холодно. На потолке пищат мыши, а по небу пролетают снаряды. Направо по фронту оглушительно бьет наша тяжелая, а налево звонко стреляет Иван Дмитриевич. Ночью больная земля, словно от приступа кашля, сотрясается от страшных минных разрывов, а наша батарея озаряется красными вспышками ночных выстрелов. Утром я умываюсь наруже, а дневальный готовит мне чай. По берегу небольшой речонки, позади батареи в это время неизбежно проходят санитарки. Ежедневно, как хлеб в окопы, так раненые из окопов. Если бы ты знала, до чего все это тупо привычно, как совсем не производит[151]никакого впечатления, как совсем не будит ни мыслей, ни чувств. Каждое дежурство я провожу за стрельбою по немцам, за письмами тебе и маме. Иногда я мало стреляю и много пишу, иногда много стреляю и мало пишу. В пять часов вечера меня каждый раз сменяет или Женя, или Вася, или Александр Борисович. Я еду домой и с наслаждением обедаю. Потом страшная толчея в тесной комнате, в которой постоянно чьи-нибудь носки окажутся на столе рядом с хлебом, и непрерывное поступление никем не исполняемых распоряжений и никому не интересных запросов. Вечером некоторое оживление при чтении газет и писем. Затем снова дежурство. Левому боку горячо, а ногам холодно и т.д., и т.д.

К жене. 12 декабря 1916 г. Шумляны — Галиция.

Немец за последнее время что-то очень развозился. Все время не смолкает раскатистая стрельба по нашей пехоте; нам, артиллеристам, тоже слегка влетает. Вчера выбило шрапнелью окна в халупе второй батареи и убило на наше счастье двух крестьянских коров, которых артельщик не преминул поспешно купить по дешевой цене.

Вчера мы целым отрядом во главе с командиром дивизиона ездили на рекогносцировку позиции. День выдался на редкость прекрасный: теплый и тихий; на синем небе ни одного облака. Неприятная сторона таких прекрасных дней — громадное количество немецких аэропланов. Так как наш отряд был довольно многочислен, коней в тридцать, то мы естественно ожидали, что немцы сбросят нам на головы несколько бомб. Некоторая неприятность этого ожидания увеличивалась тем, что наша артиллерия, желая предупредить немецкое бомбометание, усиленно обстреливала аэропланы и потому неустанно обсыпала нас шрапнельными пулями, трубками и стаканами.

Рядом со мной ехал капитан Ю-ч. Когда совсем близко от него зарылся в землю шрапнельный стакан, его маленькая жокейская фигура как-то инстинктивно съежилась на седле. Искренне удивленный таким неожиданным поведением своих мышц, он смущенно посмотрел на меня и сказал: «Да, родной мой, уж не тот человек стал, —[152]бояться, пожалуй, меньше боишься; чем в начале войны, — всё все равно стало, — а ежишься так, как раньше бы себе никогда не позволил».

Знаешь, мне кажется, что все мы стали одновременно и много храбрее, и много трусливее. Храбрее в смысле возможности все перенести, а трусливее в смысле нежелания что-либо переносить. Храбрость окончательно утратила всякое родство с духом самозабвения и с нарядностью поведения, превратившись в пустую душевную нудность, в тупую привычку терпеть, в ужасное «все все равно». Нервы же, конечно, у всех ослабли. Ю-ч один из самых храбрых офицеров, а вот уже и он ежится.

Произошло это, думается мне, оттого, что постоянная опасность перестала ощущаться душою, как новое и значительное переживание, как некая духовная ценность.

Когда-то в страшные минуты в моей душе звучала мелодия, теперь опасность наполняет мою душу лишь отвращением к войне. Раньше мне казалось, что моим ранением и моею смертью ведает мудрая судьба, теперь мне часто сдается, что весь я всецело во власти какой-то идиотической случайности. Раньше свист шрапнели будил во мне метафизическую мысль о человеческой судьбе, возмездии, загробной жизни, — теперь он приводит мне на память запах гнойных бинтов, стоны и крики в перевязочных.



Эта загрязненность фантазии тяжело тяготеет надо мною, прекращая мое духовное неприятие войны в чисто физиологическое к ней отвращение. Вот вчера, например, когда я возвращался с разведки позиции мимо деревни, которую немцы как раз «драли» девятидюймовыми, и слушал безумное кряканье рвущихся чудовищ, у меня разболелась голова и поднялась тошнота. Ничего подобного я раньше никогда не испытывал.

Нога моя совсем нехороша, и я все больше убеждаюсь, что доктор Финк был прав, утверждая, что служить в строю я все равно не смогу. Бродили мы, разыскивая позицию, всего ничего, но все же у меня к вечеру появились сильные боли, и Семеша еле стащил сапог. Очень может быть, что отвращение к войне и состояние ноги заставят меня подать рапорт о переводе в парк.[153]

К жене.20-го декабря 1916 года. Позиция под Тростянцем. Галиция.

В последнем письме я сообщал тебе, что мы ездили разведывать позицию. Это письмо я пишу уже с нового места. Расположились мы очень уютно в лесу в овраге. Окопы построили, благо за лесом недалеко ездить, крепкие и просторные, великолепные конюшни врыли прямо в гору и покрыли крепким грабом. Через овраг перекинули два легких и очень элегантных моста. Вся батарея: позиция, окопы орудийной прислуги, конюшни, помещения ездовых, служба связи, кухня — все в сборе, все размещено целесообразно и красиво, как службы на дворе хозяйственного барского имения.

Первые дни внешней живописности новой позиции далеко не соответствовала внутренняя уютность нашего помещения. Между бревнами пола хлюпала подпочвенная вода, потолок отчаянно протекал, печи дымили и кисло пахло сырой глиной. У меня скучно ныли ноги, ломило локти, я ходил в валенках и фуфайке. После того, однако, как мы вырыли дренажи, отвели воду, высушили окоп беспрестанной топкой при открытых окнах, обтянули стены зелеными палатками и повесили на них несколько мраморных нимф и открыток, стало совсем уютно.

Стало уютно, а мне нужно все это дня через два покидать, ибо я сегодня утром получил от командира бригады бумагу, гласящую, что я «для пользы службы» прикомандировываюсь на два месяца к парковому дивизиону. Пришедшая бумага не неожиданность. Она только неожиданно быстрый ответ начальника дивизии на мой рапорт командиру бригады, в котором я ходатайствовал о переводе в парк «ввиду ухудшающегося состояния здоровья». Рапорт я подал вскоре после того, как написал тебе, что думаю его подать.

Причины, которые меня заставили решиться на уход в тыл, очень многообразны. Уже в последний раз я мимоходом писал тебе, что война перестала меня внутренне интересовать, перестала обогащать меня существенными переживаниями, перестала представлять собою своеобразную духовную ценность. Писал я тебе также и о том, какое я испытывал к ней в последнее время инстинктивное и почти физиологическое отвращение.[154]

Но, конечно, дело не только в одном моем нежелании воевать. Подал я рапорт прежде всего потому, что после месячного пребывания на батарее окончательно убедился, что нести строевую службу серьезно и добросовестно мне все равно не под силу. В последнее время я занял в батарее как-то незаметно для себя самого несколько привилегированное положение: Женя Г-ий и Е-ч решили не пускать меня на передовые наблюдательные пункты, так как дежурства на них связаны с обязательным обходом всего нашего большого боевого участка. В нашей старой третьей батарее такое положение меня хотя и смущает, но все же не тяготит. Но ведь и Иван Владимирович и Е-ч смотрят в лес и, может быть, скоро уйдут. Им на смену придут чужие люди, и тогда в новой третьей батарее мое привилегированное положение станет уже положением ложным. А уйти впоследствии, быть может, и нельзя будет. Сейчас же дело складывается очень удачно: в парке некомплект офицеров, в батарее излишек, и кому-нибудь из нас все равно надо переселяться в тыл. Кандидатов же немного, — молодых прапорщиков не пускает начальник дивизии, а кадровым офицерам переход в парк невыгоден, так как он тормозит производство.