Страница 39 из 74
В тот же вечер мы приступили к тренировке, бок о бок по Аллее, на глазах у всех. В этот раз мне было наплевать на любопытные взгляды, которыми нас провожали, мой брат уже успел всем раззвонить, что готовится к кроссу «Навстречу 7 Ноября», так что наш с ним бег по Аллее выглядел чрезвычайно торжественно, и занимались мы как бы серьезным делом; что касается меня, то я будто бросал всем вызов. Мы бежали мимо бараков, мимо караульной будки комбината, вдоль школьного забора, по деревянному мостику над речушкой и дальше еще километра три по кочковатой дороге через Пырлоадже до околицы деревни Доджень. Солнце опускалось за лес Бэрку и светило нам в лицо; свет мерк, а меня охватывала буйная неуемная радость; нет, я не должен поддаваться возбуждению, — думал я, — мне нужно показать брату, на что я способен. Я старался дышать точно так же, как он, как-никак преподаватель физкультуры гимназии учил его. И все-таки мне приходилось туго, он был старше меня, хоть и не намного выше. Но я не отставал, бежал с ним рядом, чувствуя, что мне жарко, что я начинаю потеть, и тогда на ходу стаскивал джемпер. Он тоже снимал тренировочную куртку, но мы все равно потели, и я даже чувствовал запах пота, но я был уверен, что он потеет больше. Странное дело, порой мне казалось, что он готов спасовать передо мной, но он брал себя в руки и продолжал бежать. Ему было бы стыдно, если бы я его обогнал… Рубашка у меня была вся в заплатах, самая худшая из всех, какие у меня были, — мама не разрешала мне надевать другую на наши тренировки. На ногах синие обычные спортивные тапочки. Я был счастлив. Ни о чем не думая, я бежал и вдруг чувствовал какое-то жжение в груди и сразу же за этим сухость во рту. Но я знал, что надо, стиснув зубы, продолжать бег, тогда все это кончится. И все шло как надо, пока не наступал другой неприятный момент, уже около села Доджень: ноги начинали слабеть, очень болели мышцы бедра. Но и это мне нравилось, я едва ли не ждал, когда они заболят, потому что тут важнее всего было не сбиться с ритма. Я сосредоточивал все внимание на ногах, ощущал я их чем-то посторонним, не имеющим ко мне отношения, и все-таки мне подвластным, и, когда я готов бывал уже сдаться, они вдруг выпрямлялись — по правде говоря, я их совсем не чувствовал, — и бег становился легким и размеренным, словно однообразные, наводившие на меня скуку прогулки.
Добежав до Доджень, мы усаживались на постамент распятия, который сделали совсем недавно из бетона; сидеть на нем было прохладно. Мы остывали, потом быстренько переобувались, и я помню, какое странное ощущение было у меня от первых шагов в шиповках. Бежать в них труднее — это я понял сразу. Дорога была жесткой, шипы скрежетали по гравию. А когда дорога кончалась и мы бежали по тропке к речушке, шиповки становились настоящим бедствием: шипы уходили в землю, каждый шаг требовал дополнительных усилий. Дома, разуваясь, я видел, что среди шипов застряли сухие листья, грязь и даже кусочки дерева. Но все это не имело никакого значения. В шиповках шаг делался тверже и будто даже длиннее, я чувствовал, как шипы вдалбливаются в землю, и чем ближе мы были к мосту и чем острее и противнее пахло кислотой, тем больше я жалел, что бежать остается всего несколько десятков метров. Не сговариваясь, мы убыстряли бег перед мостом — я всегда немного отставал, — грохотали по его хрупким доскам и вновь неторопливо и размеренно бежали по Аллее; мы будто инстинктивно чувствовали, что должны выглядеть как можно более естественно и даже иной раз споткнуться, что бывает с каждым, когда он куда-то спешит; нам в голову не приходило важничать, выставляя напоказ свое профессиональное умение, какое — как нам тогда казалось — у нас было, и тем самым накликать на себя злобные комментарии случайных зрителей. Несколько лет спустя, вспоминая наши с братом вечерние тренировки, я снисходительно улыбался, это и в самом деле была игра, хотя и несколько необычная. А еще спустя несколько лет я понял, что никогда не был счастливее и свободнее, чем в те вечера, когда бежал с братом и заходящее солнце светило нам прямо в лицо, а на обратном пути я видел вытянувшуюся, колеблющуюся тень тощего парня, слишком высокого для своего возраста. До сих пор помню резкий запах пота и свежей травы, на которой весь день паслось городское стадо. А скрежет шиповок по Аллее утверждал мою первую победу над теми, кого никогда я не мог одолеть напрямую, потому что оружие у нас было разное.
* * *
В день кросса я отправился в город на велосипеде. Брат поехал автобусом часа на два раньше: участникам соревнования велено явиться загодя, — объяснил он мне, — в гимназии сделают перекличку и выдадут форму, и вдобавок он надеялся получить шиповки получше тех, в которых тренировался. Утром моросил дождик, земля намокла, и я подумал, что от новых шиповок будет мало проку, куда лучше бегать в шиповках со стершимися шипами.
Приехав в город, я оставил велосипед у какого-то столба, а сам встал на углу у кинотеатра «Василе Роайтэ». Маршрут я знал и поэтому сразу мог увидеть, как они побегут по улице Дженерал Сэлиштяну, которая начиналась как раз у кинематографа, после старта на Променаде; затем участники кросса обегали кривые улочки, что тянулись к Олту, и снова возвращались на улицу Дженерал Сэлиштяну к финишу, в двух шагах от кинематографа, на Корсо.
Народу было немного, в основном гимназисты — их привезли организованно целыми классами — и кое-кто из родителей, которым больше делать было нечего. Погода стояла пасмурная; дождь, правда, прекратился, но тучи ползли низко, и в любую минуту дождь мог начаться снова.
С того места, где я стоял, было прекрасно видно белое полотнище, на котором выведено синими буквами «Финиш». Вдоль края тротуара стоял длинный стол, покрытый красным сукном, на котором громоздились стопки книг, какие-то коробки и несколько кубков из блестящего металла: призы, ценные подарки, предназначенные победителям.
Было довольно холодно, и Виорел, мой приятель постарше меня на год, озяб. Я уговорил его поехать со мной, хотя эти соревнования, иначе говоря кросс, ничуть его не интересовали. «Что я там потерял? — заявил он. — Какие-то люди бегают, тоже мне событие, тем более что и увидишь-то их только у самого финиша». Зато ему нравились девчонки, и ему не терпелось узнать, бегают представительницы юниорских и женских команд в трусах или в длинных тренировочных брюках. На противоположной стороне улицы я увидел Зину и почувствовал, что она не сводит с меня глаз, но сделал вид, что не заметил ее.
…Летом мы с ней были в пионерском лагере в предгорьях Карпат, и в один прекрасный день, когда я играл с одним парнем в шахматы в клубе, я почувствовал, что она стоит рядом и слегка касается меня коленками. До этого я несколько раз танцевал с ней.
Пляши, парень, не зевай,
Ведь девчонок полон край,
А чтоб хорошо плясать,
Надо девушку обнять.
Ла, ла, ла, ла, ла, ла, ла
Ла, ла, ла, ла, ла, ла, ла…
Меня тогда в первый раз в жизни это взволновало: крутые бедра, женская грудь… Несколько ночей кряду меня преследовали такие картины, что я почитал себя страшнейшим из грешников, близким к позорному падению. Я спокойно играл в шахматы, а Зина стояла рядом, и вдруг я почувствовал ее колени; от неожиданности меня охватила дрожь, я терял фигуру за фигурой, так что мой партнер только диву давался. Напрасно я пытался сосредоточиться, выхода у меня уже не было, партию я проигрывал… И неведомо откуда, будто с каких-то высот, раздался ее голос, похожий на звон колокольчика (черт возьми, самая что ни на есть заурядная девчонка, но какое это имело значение, раз я знать не знал тогда о гормонах и разных прочих вещах?). Спокойно — но как меня это встревожило — она спросила: «Ты ничего не замечаешь?» (Именно так она и спросила, ни слова больше. Бывают моменты, которые помнятся столько лет, сколько тебе отпущено жить.) Наверное, покрасневший, наверное, взмокший, наверняка сжав челюсти, чтобы мое волнение и моя дрожь не были никому заметны — а сколько раз это еще повторится в будущем, — мне удалось выговорить с наигранным безразличием: «Конечно, замечаю, скоро мне будет мат». — «Я спрашиваю совсем о другом», — сказала Зина, и я будто ощутил ее взгляд, устремленный мне на колени. Там лежала, словно обжигая меня, записочка, которую неизвестно каким образом она умудрилась кинуть — хитрость, известная женщинам всех возрастов. Я сунул записку в карман, получил мат, но мне было наплевать на это, впервые поражение в шахматной партии оставило меня безразличным, и я скрылся за зданием столовой, где протекала речушка. В записке была одна неоконченная фраза, но, бог ты мой, какую она вызвала дрожь: «Если ты меня любишь…» И все. Я одурел от счастья, меня распирало от радости, я был влюблен, потерял голову… Каким же разочарованием кончилось для меня это мое первое мужское волнение… Как, впрочем, впоследствии кончалось все, что я называл про себя любовью. Каким я становился нерешительным, неуклюжим, несообразительным (правда, в первый раз меня еще можно было оправдать) и до чего последовательно и отвратительно трусливым! Подумать только, ответил ей длинной, ужасающе длинной запиской (думаю, тот факт, что я не помню, при каких обстоятельствах я ей ее передал, говорит о многом); записка начиналась словами: «На твой вопрос я отвечаю утвердительно…», не помню, что я писал еще, но писал много и, может быть, даже с орфографическими ошибками, писал серьезно и взволнованно о любви вообще и о нашей с ней в частности. Еще помню, что в конце записки я призывал ее к «осторожности» (не знаю, употреблял ли я уже и тогда слово «осмотрительность»), «чтобы ребята ничего не заподозрили, а главное, чтобы потом ничего не узнали родители, не то…» Но она все же была еще ребенком, растревоженным своими собственными чувствами, а вовсе не мной — на моем месте могло быть что угодно, даже деревце; будь это иначе, она после моего пространного послания, свидетельствующего лишь о трусости, малодушии, должна была почувствовать ко мне отвращение, отвернуться от меня, оставить мучиться от уязвленного самолюбия и беспомощности. Когда несколько дней спустя я не пошел на экскурсию, чтобы дежурить с ней вместе по кухне, и мы, сидя на крыльце, чистили картошку, я, хотя и обдумал все заранее, так и не решился встать и пойти на речушку к кустам ольхи, на укромную, заросшую лопухами полянку, где я хотел обнять ее, потому что она обязательно пошла бы за мной, куда более решительная и отважная, готовая на все ради того, во что поверила и верит, может быть, до сих пор, где-то там, неизвестно где, выйдя замуж за человека сильного и властного и родив ему двоих, а то и троих детей; ведь это была любовь, первая любовь, большая, настоящая… Но ничего не произошло, я даже ни разу и не поговорил с ней.