Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 80 из 113

Независимо от подобного, сам разговор Поэта с Богом как факт эстетический уже содержит в себе некую дерзость, а та приводит в крайнем случае — к богоборчеству, в умеренных — к ощущению Бога хоть в чем-то подобным себе. Словно не только ты создан по Его образу и подобию, но и Он — по твоему.

Так — в данном случае — из молитвы возникла поэзия великого армянина Григора Нарекаци. Литература! А наш Державин, его ода «Бог» с ее почти запанибратским тоном обращения к Всевышнему!..

Да что говорить. Ортодоксальная религия знала, что делала, когда время от времени запрещала лепные, объемные изображения святых — вплоть до византийского иконоборчества. В России она не позволяла иконописцам выходить за пределы плоскостного изображения или не одобряла поэтических переложений Священного Писания. В иудаизме и на мусульманском Востоке и вовсе существовал строжайший запрет на изображение человека как такового («не сотвори себе кумира»).

Но что касается «Мастера и Маргариты», здесь Булгаков пошел еще на один риск. Он написал безусловно трагический, но очень смешной роман.

В чем — риск?

Да как раз в том, что трагедия общей советской жизни и отдельная трагедия мастера не то что даже сосуществует со смехом. Она, трагедия, и выражена с помощью смеха. Через него.

Именно это — смех — тоже ставили в строку Булгакову.

В «Роковых яйцах» он, как считают, чуть ли не виноват в том, что не предусмотрел страшной судьбы Мейерхольда, описывая в 1924 (!) году события близкого будущего: «Театр имени покойного Всеволода Мейерхольда, погибшего, как известно, в 1927 году, при постановке пушкинского „Бориса Годунова“, когда обрушились трапеции с голыми боярами…» Да и сам Всеволод Эмильевич, тогда, слава Богу, не только живой, но и весьма агрессивный, смертельно обиделся на насмешника-автора.

А уж в «Мастере и Маргарите», в романе, законченном в 1938-м (хотя редактура текста и продолжалась), — в этот-то жуткий год хорошо ли без малейшего сострадания описывать обезглавливание литературного функционера Берлиоза?

Прототипу этой фигуры, верховному рапповцу Леопольду Авербаху, правда, еще год оставался до расстрела, но он уже до очевидности был обречен. И какими бы он ни отличался наглостью и невежеством (в Берлиозе-то автор Авербаху еще польстил!), грядущая казнь была выше, а главное, вне, помимо его заслуг. Он был деталькой, винтиком на конвейере смерти…

Впрочем, в чем действительно можно понять упреки булгаковских современников и потомков, так это: как он мог опять же без сострадания, очень смешно изобразить узилище, куда ввергнуты люди, не захотевшие отдавать государству-грабителю свои золото и валюту? «Золотую комнату», на чекистском жаргоне, а на деле — камеру пыток?

«Знаете, как это происходило? — рассказывал биографу Булгакова Мариэтте Чудаковой очевидец, доживший до наших дней. — В маленькую камеру напихивали по десять человек, можно было только стоять. Что тут творилось! Дети кричали на родителей: „Отдайте золото! Пусть нас выпустят! Мы больше не можем!..“ Нет, я не могу постигнуть, как мог он изображать это в пародийном виде!..»

Что тут скажешь? Разве лишь то, что смех, если он смех, а не что-то иное, всегда необуздан и сокрушителен. Смех дозированный — не более чем улыбка или хихиканье. И то, что в «Мастере и Маргарите» бушует именно настоящий, свободный смех, — конечно, победа Булгакова.

Но что бы мы ни говорили, от одного не отвертеться. Притягательный, обвораживающий смех отдан в романе на откуп двум подручным дьявола, Коровьеву и Бегемоту. Их проказы столь заразительны, что не только они — свита Воланда, но и он оказывается в сфере хулиганского обаяния, излучаемого неистощимыми гаерами.

А сам он — каков?

Ну, в общем, понятно: Сатана, дьявол, черт, дух нечистый, но ведь орудует он не в подвластном ему аду, а в мире романа, где владыка и создатель — автор. Здешний-то Воланд — что из себя представляет?

Многих сбил с толку эпиграф:

«…так кто же ты, наконец?

— Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо.

Гете, Фауст».





Не обратили внимания даже на то, что это — самооправдание Мефистофеля, втирающегося в доверие к Фаусту. Следовательно, искренность черта под большим сомнением. И в результате чаще всего встречаемся с толкованием Воланда как некоего Робина Гуда, который карает лишь тех, кто достоин кары. А сам роман начинает выглядеть подобием щедринских сатир.

И тут самое время вспомнить о лжепрототипе Воланда, об Отце Народов. Не ради поисков сходства, а ради контраста.

Тот ведь тоже иногда «совершал благо» — вспомним историю с реабилитацией Фирдоуси. Да и в домашней булгаковской выдумке Сталин «будто бы» опекает самого сочинителя. Не забудем, однако: в каком отвратительном балагане на роль марионеток назначены творец «Шах-Наме» и его простодушный пропагандист, а веселый капустник кончается тем, что учинен погром музыке Шостаковича. И это уже не «будто бы», это — взаправду.

«Благо» — это частность и прихоть тирана. Зло, творимое им, тотально.

Уже в наши дни в рядах нераскаянных сталинистов сыскались такие, что утверждают: Сталин любил Булгакова. И даже спасал (эх, жаль, что не спас, власти, видать, не хватило) от травли. Понятно, от чьей именно. Список гонителей однообразен в одном, очень определенном смысле, и туда угодил по причине нестандартной фамилии, допустим, Владимир Блюм. Который выбрал себе псевдоним «Садко» не затем, чтобы скрыть свое инородческое происхождение и, что уж совсем досадно, был не Владимир Абрамович, даже не Владимир Ильич, а — Владимир Иванович. Да еще из дворян.

Что ж, не опустимся до того, чтобы с серьезным видом опровергать версию о сталинской любви к Булгакову. Но, как говорилось в главе «Самоубийца Эрдман», магия булгаковской независимости и духовной породистости действительно волновала плебея-вождя. Что было, то было.

И все-таки — не защитил, не спас. Сгоряча пообещал встретиться — и этого слова не захотел сдержать.

Да если бы (пойдем на безумный допуск) — если бы и любил…

«Они думают, власть — это мед, — размышлял Сталин»…

Цитирую искандеровский роман «Сандро из Чегема», главу «Пиры Валтасара». И дальше:

«Нет, власть — это невозможность никого любить, вот что такое власть. Человек может прожить свою жизнь, никого не любя, но он делается несчастным, если знает, что ему нельзя никого любить.

Вот я уже полюбил Глухого (то есть абхазского полувождя Лакобу. — Ст. Р.), и я знаю, что Берия его сожрет, но я не могу ему ничем помочь, потому что он мне нравится. Власть — это когда нельзя никого любить. Потому что не успеешь полюбить человека, как сразу же начинаешь ему доверять, но раз начал доверять, рано или поздно получишь нож в спину.

Да, да, я это знаю. И меня любили, и получали за это рано или поздно. Проклятая жизнь, проклятая природа человека! Если б можно было любить и не доверять одновременно. Но это невозможно».

Положим, это художественная проза, область вымысла-домысла, и кто поручится, что вложенные в сталинский мозг мысли — не вольная искандеровская фантазия? Но вот: Сталин «смотрел, стоял против меня и говорил, что „…пропащий я человек“. Никому я не верю. Я сам себе не верю».

Это Никита Хрущев вспоминает, как умеет, реального Сталина.

Вот оно как. «Мы так вам верили, товарищ Сталин…» — заклинает лауреат Сталинской премии. А давший премию говорит: «Сам себе не верю». И вполне мог бы сказать: «Власть — это когда нельзя никого любить».

Что есть чистая правда, подтвержденная далеко не одним Сталиным.

И это — власть? То, что соблазняет многих и многих? Если и да, то какая-то слишком ущербная, боязливая, до крайности необаятельная. Совсем не то, что абсолютное могущество Воланда.

Размышления о различных степенях власти и той свободы, которую она дает (или не дает) самому властителю, весьма занимали Булгакова. Он — дьявольскими устами своего Воланда — усмехался над самонадеянностью маленького начальника Берлиоза, убежденного, что ничто и никто свыше не управляет его судьбой. И больше того.