Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 72 из 113

Но думал — «глубоко и упорно» — еще больше трех лет.

Продолжим и закончим цитировать стихотворение:

Понимай: он сам, Пастернак.

Экий вы и впрямь эгоцентрик, Борис Леонидович! И — чтó за гордыня, даже в самоуничижении!

«Бесконечно мал» — сказано о себе. И начала, олицетворенные, с одной стороны, им, «другим, поэтом», а с обратной — Сталиным, действительно «крайние». Но фугато — «двухголосная»! А чего стоит строка: «Он верит в знанье друг о друге…»? Выходит, не только он, Пастернак, должен знать Сталина (что само по себе, как я говорил, ни к чему, излишне: не надо пытливости, достаточно веры), но и Сталин должен знать Пастернака!

Самое любопытное, что встречное движенье, которое возжелал Борис Леонидович, в некотором смысле осуществилось. Двухголосье прозвучало.

После того как в 1934 году, в первый раз был арестован Осип Мандельштам, Пастернаку позвонил Сталин. Разговор получился нелепым.

«С первых же слов, — пересказывает событие вдова Мандельштама Надежда Яковлевна, — Пастернак начал жаловаться, что плохо слышно, потому что он говорит из коммунальной квартиры, а в коридоре шумят дети. В те годы такая жалоба еще не означала просьбы о немедленном, в порядке чуда, устройстве жилищных условий. Просто Борис Леонидович в тот период каждый разговор начинал с этих жалоб. Мы с Анной Андреевной тихонько друг друга спрашивали, когда он нам звонил: „Про коммунальную кончил?“ Со Сталиным он разговаривал, как со всеми нами…»

— Товарищ Пастернак, — сказал вождь, — могу сообщить вам, что дело Мандельштама пересматривается. С ним все будет хорошо. Но почему вы не обратились в писательские организации или ко мне? Почему не хлопотали о Мандельштаме? Если б я был поэтом и мой друг-поэт попал в беду, я бы на стены лез, чтобы ему помочь.

— Писательские организации, — ответил Борис Леонидович, — этим не занимаются с двадцать седьмого года, а если б я не хлопотал, вы бы, вероятно, ничего бы не узнали.

Что было, конечно, правдой. Недаром Бухарин, решившийся защищать перед Сталиным арестованного Мандельштама, приписал в конце своего письменного обращения: «И Пастернак тоже волнуется».

— Но он ваш друг? — захотел уточнить Сталин.

Вот тут «Пастернак замялся», как говорит уже Анна Андреевна Ахматова, также сделавшая запись этого эпизода. А Надежда Яковлевна объясняет, откуда заминка: он хотел «уточнить характер отношений с О.М., которые в понятие дружбы, разумеется, не укладывались. Эта ремарка, — добавляет она, — была очень в стиле Пастернака и никакого отношения к делу не имела».

— Но он же мастер, мастер? — настаивал Сталин.

— Да дело не в этом…

— А в чем же?

— Почему мы все говорим о Мандельштаме и Мандельштаме? Я так давно хотел с вами встретиться и поговорить…

Вот оно! «Он верит в знанье друг о друге…» Но не тут-то было.

— О чем? — спросил, раздражаясь, Сталин.

— О жизни и смерти.

Сталин бросил трубку.

Правда, есть и другая запись этого разговора. Сделанная другом Пастернака, литературоведом-германистом и переводчиком Николаем Вильямом-Вильмонтом, бывшим при том, как Борис Леонидович снял трубку, — и запись гораздо более жесткая. Пожалуй, и неприглядная, не делающая Пастернаку чести.

По этой версии было так:

«…В четвертом часу пополудни раздался длительный телефонный звонок. Вызывали „товарища Пастернака“. Какой-то молодой мужской голос, не поздоровавшись, произнес:

— С вами будет говорить товарищ Сталин.





— Что за чепуха! Не может быть! Не говорите вздору!

Молодой человек: Даю телефонный номер. Набирайте!

Пастернак, побледнев, стал набирать номер.

Сталин: Говорит Сталин. Вы хлопочете за своего друга Мандельштама?

— Дружбы между нами, собственно, никогда не было. Скорее наоборот. Я тяготился общением с ним. Но поговорить с вами — об этом я всегда мечтал».

Примечание: Пастернак здесь, без сомнения, точно так же не имел задней мысли (отречься от Мандельштама, обезопасить себя), как не хотел, жалуясь на коммунальные неудобства, выклянчить у Сталина отдельную квартиру.

Сталин, конечно, понял его иначе:

«Сталин: Мы, старые большевики, никогда не отрекались от своих друзей. А вести с вами посторонние разговоры мне незачем.

На этом разговор оборвался».

Борис Леонидович ринулся снова звонить и объяснять, что Мандельштам «и впрямь никогда не был его другом», что он отнюдь не из трусости «отрекся от никогда не существовавшей дружбы». Но телефон больше не отвечал.

Которой версии верить?

Я больше верю первой, хотя, вероятно, действительная картина должна быть сложена из обеих. Верю не потому, что она приятнее для Пастернака и, значит, для тех, кто любит его поэзию.

Надежда Яковлевна Мандельштам, решительно нетерпимая ко всему и ко всем, чтó обидело и ктó обидел ее гениального мужа, непременно жестоко осудила бы Пастернака, если бы тот струсил и отступился. Как и Анна Андреевна Ахматова, нежно любившая Осипа Эмильевича и несколько снисходительно, не без иронии, хотя тоже любя, относившаяся к Пастернаку. Но они обе, разумеется в доскональности знавшие содержание исторического разговора, Пастернака не осудили. Ахматова даже негодовала насчет вздорных домыслов «какой-то Триолешки» (имелась в виду сестра Лили Брик, в девичестве Эльза Каган, в замужестве и в дальнейшей писательской славе — французский прозаик Эльза Триоле). Та распускала слухи, будто «Борис погубил Осипа».

В общем: «Мы с Надей считаем, что Пастернак вел себя на крепкую четверку» (естественно, Ахматова). Не выше. Но и не ниже.

Итак:

— О чем же?

— О жизни и смерти.

И — шварк о рычаг телефонной трубкой.

Если вдуматься, это идеальная схема диалога власти с художником. Первую занимает вопрос мастерства как умения исполнить заказ: «Но ведь он же мастер, мастер?» Второго — как ему и положено, вопросы жизни и смерти.

Диалог двух глухих, так что какое уж тут «знанье друг о друге»…

Позже Пастернак объяснит, как ему пришло в голову написать стихи о человеке-поступке. Подтвердив, что он в них «разумел Сталина и себя», Борис Леонидович назовет два повода к их созданию. Первый: «Бухарину хотелось, чтобы такая вещь была написана, стихотворение было радостью для него», — а Бухарин, напомню, был редактором «Известий» и благоволил к Пастернаку. И второй: «Искренняя, одна из сильнейших (последняя в тот период) попытка жить думами времени и ему в тон».

В тон — не получилось.

В книге Даниила Данина «Бремя стыда» есть запись пастернаковских слов, тайно сделанная в конце тридцатых годов Анатолием Тарасенковым — причудливой личностью, как говорится, сыном своего времени: обожая стихи Пастернака, он именно его чуть ли не более всех оскорбительно поносил в прессе. Страх ломал и сломал его душу.

«В эти страшные годы, что мы пережили, — говорил Борис Леонидович, — я никого не хотел видеть, — даже Тихонов, которого люблю, приезжая в Москву, останавливался у Луговского, не звонил мне, при встрече — прятал глаза. Даже В. Иванов, честнейший художник, делал в эти годы подлости, делал черт знает что, подписывал всякие гнусности, чтобы сохранить вне прикосновенности свою берлогу — искусство. Его, как медведя, выволакивали за губу, продев в нее железное кольцо, его, как дятла, заставляли, как и всех нас, повторять сказки о заговорах. Он делал это, а потом снова лез в свою берлогу — в искусство. Я прощаю ему. Но есть люди, которым нравилось быть медведями, кольцо из губы у них вынули, а они, все еще довольные, бродят по бульвару и пляшут на потеху публике».