Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 16

Момент решающего выбора часто упо­добляют пику — пику человеческой судьбы. Интерес литературы к таким пикам естест­вен; естественно и ее стремление объять жизнь человека как нечто целостное, с реальными, раскрывающимися во времени противоречиями. Очевидно и то, что рас­положенные между пиками, у их основа­ния, пространства людского бытия весьма относительно ровны и легко преодолимы. Вне реалий острого нравственного выбора трудно понять, к примеру, прозу Юрия Трифонова. Но ее столь же трудно понять, и не выявив, как в трифоновских повестях и романах убежденность и нравственность героя испытывались в повседневном, обыч­ном, растянутом на долгие годы житье- бытье...

Интерес литературы к целостной жизни человека приобретает в наше время специ­фический оттенок. Слишком велики соци­альные и военные потрясения века, слиш­ком заметны обрывы и новые линии в межчеловеческих связях, слишком бросается в глаза мощная динамика ежедневных жиз­ненных изменений, чтобы сама проблема целостности нашего бытия не наполнилась глубокой внутренней конфликтностью.

О романе Ю. Бондарева «Выбор» писали много, и это избавляет меня от необходимо­сти подробно останавливаться на перипети­ях сюжета, обширной проблематике произ­ведения, на страницах которого судьба столкнула двух бывших друзей, разбросан­ных ураганом войны.

Вина Ильи Рамзина, исчезнувшего в воен­ной круговерти и возникшего много лет спустя в качестве иностранного подданного, доказана и самим романом, и его критикой. Уже упомянутые рамзинские слова о «бес­конечном выборе» можно понять и как попытку Ильи оправдаться за все, что произошло с ним, объяснить его уступки жизненным обстоятельствам. Илья — живое воплощение нравственного компромисса и неизбежного краха, идущего за нравствен­ным компромиссом.

Вряд ли, однако, только этим можно ис­черпать назначение в романе фигуры Ильи Рамзина.

Впервые встречая Илью в Венеции, худож­ник Владимир Васильев понимает вдруг, что стало страшно подумать о прошедших го­дах, разъединивших их.

«Каким же кажусь я ему?» — подумал Васильев, содрогаясь от ощущения времени, от жестокой его превратности, не щадящей ничего...»

Бывший друг детства оказался для Ва­сильева зеркалом, возможно, искажающим, с другим расположением света и теней, но зеркалом, не знающим пощады, в котором Васильев вынужден увидеть себя сегодняш­него, свое военное прошлое, свое идилличе­ское замоскворецкое детство. Это зеркало, раз появившись, следует за Васильевым не­отступно: и тогда, когда он принимает Илью в своей живописной мастерской, и тогда, когда они идут к матери Ильи, в Замоскво­речье, дом их далекого детства, и тогда, когда идет странное застолье в шикарных гостиничных апартаментах «синьора Рамзэна», и в тот момент, когда Васильева вы­зывают прояснить обстоятельства самоубий­ства Ильи, и на похоронах, и, самое главное, в те минуты, когда Васильев остается нае­дине с собой и пытается найти ответ на мучающие его жизненные вопросы.

Безмерная «хрупкость жизни» начинает волновать Васильева. Его посещает мысль, что «все в этом мирю висит на волоске» — и страна детства, куда Васильев «опоздал приехать», и пошатнувшиеся отношения с женой, подлинным другом и опорой, и бу­дущее дочери, в чью жизнь ворвалась тупая и недобрая сила, и само пребывание чело­века на земле.

Васильеву не так уж трудно ответить на вопросы Ильи, как бы зло они ни звучали. И спросить Илью о прошлом и нынешнем, даже спросить с него Васильев может без колебаний, с тем правом, какое дает ему прошлое боевого офицера и биография, не­отделимая от биографий всех соотечествен­ников. Здесь все более или менее ясно. Раз­лад в сознании Васильева начинается тогда, когда он пытается связать расползающиеся нити собственного бытия, своих привычных представлений обо всем сущем.

Растерянность перед жизнью, ее неумо­лимыми извечными законами — вот что на­чинает испытывать художник Васильев, дол­гие годы творивший в своей мастерской и волей-неволей ушедший в обособленный, не нарушающий внутреннего комфорта мир. Он вправе смотреть на Илью настороженно и взыскательно: они, разменяв шестой де­сяток, прожили слишком разные жизни. Но ведь прожили, и эти годы прошли, прошли для обоих. Их опыт, не будучи равным, мо­жет быть сопоставлен.

Рамзинские горькие слова о «бесконеч­ном» выборе резко отзовутся в сознании Васильева, и другие слова Ильи — о том, что человек — жертва какого-то чудовищного эксперимента надчеловеческих сил и всякий выбор осуществляется не человеком, а именно этими силами — тоже не останутся незамеченными, не останутся без ответа в бесконечных диалогах художника с самим собой. Вывод героя прост и почти предска­зуем: «...невозможно сделать выбор второй моей юности и второй моей судьбы». Важен сам путь к нему переоценивающего свою жизнь человека.

Есть одна из многих и очень важная точ­ка несогласия Васильева с Ильей Рамзиным. Тот, утверждая категорически: «Правда, как и память, дается человеку в наказание»,— прав по-своему, но только по-своему. Как раз в прошлом, в памяти черпает, в конце концов, душа Васильева укрепляющую силу, пройдя извилистыми путями самопознания. И страницы, посвященные войне, становятся наиболее ясными, наиболее пластичными страницами романа.

«Разве можно согласиться с тем, что ре­шение Ильи в тот июльский день 1943 года сыграло роль в его судьбе, изменило всю его жизнь? И я ничего не мог сделать, пред­угадать? Но можно ли было его остано­вить?» Эти размышления естественно возникают в романе. Человек ответствен не только за свои поступки и свою судьбу, а и за судьбы людей, с которыми он связан.

Речь идет о бесспорной и выверенной нрав­ственной категории. Беда в том только, что живая действительность редко соответству­ет даже самым выверенным представлениям о ней.

Бывший лейтенант честно вспоминает и рассуждает о том, что видел собственными глазами. Он может восстановить каждый шаг Ильи «в тот июльский день» вплоть до его ис­чезновения в бою. Он знает, какую страш­ную роль сыграли в жизни их обоих майор Воротюк, пославший артиллеристов на вер­ную смерть во искупление собственной ошибки, и старшина Лазарев с его повад­ками уголовника и злобствующего доносчи­ка. Но Васильеву не под силу ни увидеть в том прошлом, как поступил Илья Рамзин, уйдя в бой и не вернувшись, ни понять под­линные побудительные мотивы рамзинского решения, если, конечно, оно было и если Рамзин не попал в плен тяжелораненым или в другом безвыходном положении.

Ситуация выбора — когда персонаж в чи­тательском присутствии идет к своему прин­ципиальному, роковому или спасительному решению и мы можем судить о его верно­сти и обусловленности,— очевидно, отсут­ствует в романе «Выбор», во всяком случае, в эпизодах, связанных с Рамзиным. Да и необходима ли она была роману, герои которого подводят некие итоги прожитого, а если судят о прошлом выборе, то только с точки зрения достигнутого жизненного результата?

Владимир Васильев прожил отпущенные ему годы совсем иначе, чем Илья Рамзин, он стремился быть честным в творчестве, знал любовь и дарил ее, он жил на своей земле и добился признания у своих соотечествен­ников. Ему досталась иная судьба, и он сделал все от него зависящее, чтобы она была именно такой, как есть. И не нашел успокоения, гармонии с окружающим. Са­мый верный выбор — вовсе не гарантия гар­монического бытия в бесконечном будущем. Об этом неумолимо и малосентиментально напомнило, об этом заставило думать воз­никшее перед Васильевым странное зеркало в облике бывшего друга.

«Он вызывает у меня какое-то необуз­данное любопытство, и я спрашиваю его, а не он меня...»

Нравственные открытия Васильева не обязательно оказываются таковыми при ближайшем рассмотрении. Следя за его душевными метаниями, подумаешь и о том, что иногда ничто не дается человеку так трудно, как самые простые истины.

Самое трудное для Васильева в том и состоит, что появление Ильи Рамзина дела­ет ясное неясным и смутным, имея в виду их общее прошлое, общий уход на фронт и общие военные будни, то есть самое драгоценное в памяти преуспевающего ху­дожника. Этого прошлого, по-своему идил­лического, становится все меньше и мень­ше, значит, что-то отнимается от самого Васильева, от самих основ его бытия.