Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 86 из 133

По вечерам эта дверь и находившееся рядом с ней окно светились, как два мигающих желтых глаза. Поодаль, на расстоянии нескольких десятков шагов, такой же тусклый, неровный свет отбрасывал уличный фонарь. Это был единственный фонарь в переулке. Впрочем, весь переулок с двумя рядами расположенных далеко друг от друга домишек и разделявших их длинных заборов был погружен в беспросветную тьму, и лишь с трудом можно было различить наглухо закрытые молчаливые домики, а заборов и вовсе не было видно. У фонарного же столба поблескивали лужи и мокрые камки мостовой. У стеклянной двери, слабо освещенной изнутри желтым светом, был высокий деревянный подгнивший порог.

На пороге, в темноте, под дождем, свернулась клубком небольшая черная собака с белыми подпалинами. Ощетиня мокрую шерсть, она дрожала от холода и к тому же, вероятно, сильно проголодалась, так как лежала здесь с самого утра, испуганно отскакивая в сторону каждый раз, когда кто-нибудь входил в дверь или выходил оттуда. Но как только дверь захлопывалась, она снова укладывалась на порог. Выбранное ею место было весьма неудобным, так как не защищало ее ни от дождя, не прекращавшегося весь день, ни от воды, струей стекавшей с крыши. Тем не менее собака не уходила отсюда и только порой вздыхала или, задрав кверху морду, отрывисто и жалобно выла, а иногда настороженно прислушивалась к раздававшимся за дверью голосам людей, будто старалась уловить среди них знакомый голос.

Обычно с улицы не слышно было шума. Собиравшаяся в кабаке компания, видимо, развлекалась в комнатах, окна которых выходили не в переулок, а в узкий пустынный двор, огороженный со всех сторон забором. Из этих-то комнат до слуха собаки смутно, неясно доносился стук бильярдных шаров, то и дело обрывавшееся пение, взрывы хриплого смеха и разговоры. Внезапно собака сорвалась с места. Из-за освещенной двери вдруг донесся среди других голосов и голос ее хозяина. Там завязалась отчаянная драка: слышались удары, грохот падения какого-то тяжелого предмета, звон разбитого стекла, раскатистый хохот одних, грубая брань и проклятия других, а затем с шумом и треском распахнулась застекленная дверь и на мостовую вылетел рослый, сильный мужчина без фуражки и без пальто. Он еле держался на ногах и грозил кулаками в сторону захлопнувшейся двери. Очевидно, его оттуда вытолкнули. Повернувшись лицом к слабо освещенной двери, за которой снова воцарилась тишина, он продолжал потрясать кулаками и срывающимся голосом выкрикивал угрозы и проклятия. Собака, спрыгнув с порога и опустив хвост, прижалась к его ногам. Свежий воздух и брызги дождя, падавшие на его непокрытую голову, слегка отрезвили злополучного посетителя кабака. Он перестал кричать и грозить и, пошатываясь, шел по переулку. Он никогда не бывал настолько пьяным, чтобы не соображать, куда и зачем идет. Однако он не умолкал ни на минуту, то невнятно бормотал, то громко рассказывал про какую-то компанию: он их угощал, а с ним так подло поступили. Клялся, что, как только вернется, всем отомстит. Пройдя несколько шагов, он останавливался у фонаря и орал:

— Мама! Дайте мне денег!

Фонарь тускло освещал его голову с копной черных всклокоченных волос и лицо с тонкими, красивыми чертами, искаженное в эту минуту неестественным румянцем и безумным, блуждающим взглядом. С фонарем он беседовал целых пять минут.

— Отдайте мои деньги, мама! — бормотал он.

А потом уже с яростью кричал:

— Отдавай деньги, слышишь!..

После этого начинал опять что-то бессвязно бормотать и так неистово размахивал руками, точно хотел в чем-то убедить фонарный столб и к чему-то его принудить. Но по временам сознание у него немного прояснялось. Он соображал, с кем ведет разговор, сплевывал, ругался и плелся дальше. Из переулка он сворачивал на довольно широкую улицу и шел по самой середине мостовой, где темноту изредка прорезал свет фонарей, расставленных друг от друга на большом расстоянии. Хотя он передвигался с трудом, нетвердыми шагами, тем не менее его внешний вид и движения обнаруживали непомерную самоуверенность.

В эту пору на улице почти не бывало прохожих, лишь иногда на тротуаре возникала и тут же исчезала чья-то неясная тень. Тогда он выпрямлялся, останавливался и, оглянувшись на случайного прохожего, грозил ему вслед, весьма решительно заявляя, что ровно никого не боится, что, попадись ему сейчас на глаза генерал или князь, он крикнет им: «Пошли прочь!» Ни генералов, ни князей не оказывалось, конечно, среди встречных, прибавлявших шагу при виде пьяного и быстро скрывавшихся в воротах или за углом.

Он продолжал идти той же нетвердой походкой, но довольно смело, а следом за ним, опустив хвост и понурив голову, волочилась собака с намокшей шерстью. То появляясь, то исчезая в темноте, прорезанной слабым светом фонарей, собака была как бы воплощением покорности и печали.

Человек и собака входили, наконец, в довольно обширный двор и поднимались на боковое крыльцо дома, стоявшего в глубине. После первого же сильного удара кулаком в дверь больше стучать не приходилось. Дверь немедленно бесшумно открывалась. Кто-то, очевидно, бодрствовал и поджидал прихода этого человека, чтобы сейчас же впустить его и тем самым избежать шума.

Без чепчика и без платка на голове, растрепанная, и домотканной юбке и грубой сорочке, Романо́ва отворяла дверь в полном молчании, а потом, осторожно притворив, освещала маленькой лампой на высокой подставке темные сени, куда, покачиваясь, вваливался ее сын. Попрежнему, в полном молчании, она ставила лампу на кухонный стол и, скрестив руки на груди, смотрела на вошедшего, за которым почти ползком пробирался Жужук и врывалась струя холодного воздуха.

Подобно тому как четверть часа назад сын ее беседовал с фонарем, так теперь он обращался к матери и спокойно требовал:





— Мама, дайте денег!

Она стояла перед ним молча, неподвижно, как истукан. Тогда он повышал голос:

— Мама! Отдайте мои деньги!

Он колотил себя в грудь грубой, красной пятерней и, нагнувшись к матери, сверкая глазами, торопливо бормотал:

— Ей-богу, мама, мне деньги нужны, до зарезу нужны… Если вы мне их не дадите, я повешусь… Там меня ждет веселая компания… я их угощаю… Но денег хватило и меня вытолкали за дверь… Шлемка, скотина, не отпускает в кредит. Ведь это же срам… сквозь землю провалиться можно от такого срама… Твой приятель Винценты обозвал меня голодранцем. Вот я ему покажу, какой я голодранец… Со мной важные господа раскланиваются… Хлевинский готов мне в ножки поклониться, чтобы я женился на его дочери… во! А он смеет говорить, что я голодранец! Сам он голодранец, негодяй, пьяница!..

Так он разглагольствовал добрых пять минут… А она, едва переводя дыхание, не произносила ни единого слова, только, не отрываясь, смотрела на него, быстро моргая глазами. Тогда, теряя терпение, он начинал дергать ее за рукав сорочки. Она в ответ качала головой и тихо говорила:

— Ты опять пьян…

Этот упрек выводил его из себя, и он запальчиво возражал:

— Скорее вы сами, мама, пьяны… Я еще водки в рот не брал. Я лучший рабочий в Онгроде, важные господа со мной раскланиваются. Хлевинский мне в ножки готов…

И, внезапно замолчав, он сжимал в кулак ту самую пятерню, которой колотил себя в грудь, и кричал хриплым голосом:

— Отдай мне сейчас же деньги, слышишь? Это что такое? Разве я не имею права распоряжаться заработанными деньгами? Открывай сундук! Не то я схвачу топор и так ахну по нему, что он в щепки разлетится!..

Рванувшись к сундуку так стремительно, что даже кухонные табуретки подскакивали, Романо́ва садилась на него. Она упиралась в пол босыми ногами, сидела не шелохнувшись, молча и, устремив взгляд на сына, порывисто дышала. Казалось, что она своим телом хочет защитить деньги, добытые его кровавым потом, а он метался по кухне, махал руками и то шепотом убеждал ее, то неистово кричал, топая ногами. Она же сдавленным голосом молила его только об одном:

— Успокойся! Тише! Тише!