Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 85 из 133

В воскресные дни или праздники, когда наступали сумерки и в очаге под плитой догорало красноватое пламя, Михал вытягивался на опрятно застланной постели матери. Романо́ва садилась возле него на табуретку, у ног ее ложилась собака, а на теплой еще плите засыпал, мурлыкая, кот. Мать и сын толковали о том о сем… В голове молодого рабочего роились широкие честолюбивые замыслы. На военную службу его не призвали, как единственного сына у старухи матери, перед ним была открыта дорога к независимому, богатому возможностями будущему, — он так страстно к нему стремился, что при одной мысли о том, что его ждет впереди, весь загорался. Прежде всего нужно добиться, чтобы ремесленная управа не позднее, чем через год, присвоила ему звание помощника мастера. До сих пор он все еще простой рабочий; когда же он будет помощником мастера, то уже до звания старшего мастера всего лишь один шаг. Цеховый мастер Хлевинский знает его как искусного каменщика, очень его любит и только одно ставит ему в упрек. Ну, этого уж больше никогда не будет… Что было, то прошло и не повторится. Пора глупости эти бросить и стараться только как можно скорее добиться звания мастера. Он создаст такое великолепное произведение, такой непревзойденный образец, что господа из ремесленного цеха ахнут от удивления и признают его достойным звания мастера. Это будет красиво отделанная печь с особым сложным устройством его собственного изобретения.

Лежа, закинув ноги на спинку кровати и устремив взгляд в потолок, он пространно, с увлечением рассказывал матери про эту печь. Романо́ва ровно ничего не смыслила ни в устройстве, ни в украшениях будущего шедевра сына, но слушала его, вытаращив глаза и разинув рот, удивляясь и восхищаясь его умом.

Он продолжал посвящать ее в свои самые сокровенные мечты. Заслужив звание мастера, он приобретет набор инструментов, будет самостоятельно нанимать рабочих и браться за крупные подряды. На свой страх и риск, как это делает сейчас Хлевинский, будет строить каменные дома для богачей и казенные здания и заработает огромные деньги. Не пройдет и пяти лет, как он обзаведется собственным домиком, хотя бы и деревянным, женится и возьмет мать к себе. А женится он только на дочери Хлевинского, ни на ком другом, но она еще подросток и ходит к учительнице. Зоське Хлевинской теперь лет четырнадцать, не больше, но она уже так хороша, что, глядя на нее, сердце замирает от восторга. Проказница она ужасная, щебечет, как синичка; когда он приходит к ее отцу, Зоська играет с Жужуком и хохочет до упаду. Придумывает разные шалости — то фуражку Михалка спрячет, то цветные бантики к его фартуку приколет, а на днях, когда мать пожурила ее за это, у нее показались слезы на глазах и она сказала: «Но, мама, я ведь очень люблю пана Михала».

Слушая все это, Романо́ва млела от счастья. Радостно посмеиваясь, она быстро шептала:

— А мать что на это ответила? Что она сказала? А отец что ей сказал?

— Мать пекла в это время блинчики в кухне, рассмеялась и спросила: «Если ты так любишь пана Михала, не пригласить ли его на блинчики?» Хлевинский вошел как раз в это время в кухню, потрепал меня по плечу и сказал: «Если бы ты, пан Михал, слушался меня и вел себя как следует, то, кто знает, может быть, и стал бы когда-нибудь моим зятем. Дочерей у меня, слава богу, целых четыре. За графов я их замуж выдавать не собираюсь, а ты, если только захочешь, сможешь стать лучшим мастером во всей губернии». Девочка, услыхав это, выпрыгнула, как козочка, из кухни, но, когда я проходил мимо их дома, она, увидя меня в окно, так засмеялась, что я чуть не заплакал.

Михал вздохнул глубоко и произнес:

— Все это напрасные мечты… Никогда Хлевинский не отдаст за меня свою дочь!

Романо́ва, от чрезмерного восторга сползшая с табуретки на пол, возмутилась.

— Ого! Не отдаст ее за тебя! — насмешливо воскликнула она. — А почему? Подумаешь, какой важный барин! Да ты мог бы, если бы захотел, жениться на княжне!..

В ее словах звучала глубокая убежденность.

— Уж очень она будет образованная. Ходит заниматься к учительнице.

— А ты разве не образованный! — горячо возразила мать. — Разве ты в школу не ходил? Читать и писать по-польски и по-русски ведь умеешь? Считать тоже умеешь, и, господи боже мой, чего ты только не умеешь! Все умеешь, все!..

Парень ничего не ответил. Мать решила, что он уснул, и, тихонько поднявшись с пола, подошла на цыпочках к скамейке, намереваясь тоже прилечь и немного отдохнуть. Однако Михал и не думал, спать, вскоре он поднялся, присел на кровати и сказал:

— Ну, мама, я пойду.

Услыхав это, Романо́ва, как ужаленная, вскочила со скамьи, на которой уже улеглась, и тоже села, прямая, как натянутая струна.

— Сынок! Ты уходишь? Куда?

Он нерешительно ответил:





— Да так… пойду… прогуляюсь…

Она бросилась к нему.

— Не уходи, сынок, не уходи! Посиди еще со мной!.. Я сейчас самовар поставлю, чаем тебя напою… Вот Розалия подаст господам ужин и придет сюда, посидит с нами… поиграем в карты… а потом ты ляжешь на мою кровать, выспишься хорошенько, а завтра рано утром пойдешь прямо на работу…

Она крепко обняла его, умоляла остаться. В надвигавшихся сумерках видны были тревожные огоньки в ее глазах. Сын стоял мрачный, неподвижный. Он опустил голову и задумался. Немного погодя он выпрямился и резко, вызывающе крикнул:

— Вот пойду — и дело с концом! Что я, маленький? За маменькину юбку должен держаться? Дайте мне три рубля из моих денег, мама!

Мать всплеснула руками.

— Как? Опять? — крикнула она.

Наступившую темноту вдруг пронизали мерные басистые звуки церковного колокола. Романо́ва как бы в порыве вдохновения воскликнула:

— Вот и к вечерне звонят! Я сегодня просила, чтобы меня отпустили к вечерне! Я и пойду! Пойдем со мной, сынок! Пойдем.

Молчаливо, с угрюмым видом он взял со скамейки фуражку и, пока мать торопливо надевала старое ватное пальто и накидывала на голову большой платок, большими шагами направился к выходу. Романо́ва была уверена, что сын уйдет без нее, но от волнения у нее перехватило дыхание и она не могла окликнуть его и остановить. В костеле попрежнему звонили, но теперь к важному, басистому звону колоколов примешивались еще и высокие звуки, ясные, зовущие… Михал приостановился у двери и широким движением прикоснулся рукой к голове и груди. Там, где он стоял, было почти совсем темно, и лишь с трудом можно было догадаться, что он перекрестился. Но Романо́ва это заметила.

— Вот видишь! — вскричала она. — Ты дьявола святым крестом поборол! Слышишь, как колокола зовут! Пойдем, сынок, помолимся!

И она пальцем указала в ту сторону, откуда несся колокольный звон.

— Ну, хорошо, мама, пойдемте!

Они вместе вышли из дому и направились к костелу. Романо́ва ликовала так, как, вероятно, не ликовал ни один из самых прославленных героев человечества после одержанной им победы. Она шагала по тротуару размашисто, быстро, немилосердно и бесцеремонно расталкивая прохожих, болтая и смеясь во весь голос. Михалка тоже охватило возбужденное, задорное настроение. Он посвистывал и вторил смеху матери грубоватым, но молодым, звонким смехом и вдруг подтолкнул ее локтем в бок.

— Посмотрите, мама. Вон Зоська Хлевинская идет с матерью и старшей сестрой…

Он буквально пожирал глазами изящную, действительно красивую Зоську. Пани Хлевинская с дочерьми тоже шла к вечерне. Хотя они и принадлежали к числу тех особ, которые носят шляпы, но одевались все же скромно и важности на себя не напускали. Михал старался попасться им на глаза возле костела, чтобы отвесить поклон, хотя и очень низкий, но не без некоторой претензии на элегантность. Из-под скромной шляпки на него шаловливо и ласково поглядывали синие глаза подростка, а пани Хлевинская здоровалась с Романо́вой, приветливо кивнув головой. Между ней и кухаркой была большая разница в общественном положении, но Хлевинская еще не совсем забыла, что сама была дочерью бедного извозчика и что муж ее к моменту помолвки занимал весьма скромное место, будучи всего лишь помощником мастера. Романо́ва с высоко поднятой головой, чинно, степенным шагом поднималась по ступеням. Ею овладевало чувство неимоверной гордости. Вот кто она! Лучшая прислуга во всем Онгроде, служит, в богатых домах, да еще сын у нее такой замечательный, и жена почтенного мастера относится к ней, как к равной. Вот она какая!.. Однако в костеле она опускалась на колени перед боковым приделом и без молитвенника (читать она не умела) молилась смиренно, страстно, с глазами, полными слез, громко при этом вздыхая; она колотилась лбом о церковные плиты или ложилась на них, раскинув руки наподобие креста. «Отче наш, иже еси на небесех», — начинала она, но судорожные всхлипывания то и дело прерывали ее молитву. Распростертая на полу, она приподнимала свое темное, сморщенное и наивное лицо и глазами, полными жгучих слез, ярко блестевших при свете восковых свечей, смотрела вверх с такой глубокой верой, с такой страстной мольбой, что взгляд этот, казалось, мог пробить насквозь купол костела и умчаться к самому небу, усеянному вечерними звездами. Михал иногда становился позади матери и, с явной рассеянностью бормоча молитвы, украдкой озирался по сторонам, улыбался и кивал головой, здороваясь со знакомыми мужчинами и женщинами; иной раз он опускался на колени, молился с не меньшим усердием, чем мать, бил себя кулаком в грудь и даже немножко плакал… В первом случае можно было с уверенностью сказать, что неделю-две или даже три он ежедневно будет приходить после работы к матери, играть с ней и горничной Розалией в карты, ласкать Жужука и лепить из глины для Зоей Хлевинской кошек и петушков, окрашивая их в соответствующие цвета; но когда он с большим пылом вполголоса бормотал молитвы и бил себя в грудь с такой силой, что в костеле даже эхо раздавалось, — это был зловещий признак. Тогда, должно быть, его охватывали неодолимые искушения, от которых он защищал себя горячей молитвой и покаянием. В этих случаях исчезала обаятельная улыбка, придававшая его лицу юношескую прелесть, а манящие, серые, помутневшие теперь глаза избегали людских взглядов; он становился угрюмым и часто, без всякой видимой причины, впадал в гнев. Бурлило в нем что-то, с чем он пытался бороться; у Романо́вой дрожали губы, она быстро моргала веками и, скрестив на груди руки, непрерывно и напряженно думала об узком грязном переулке, в середине которого слабо светилась застекленная дверь с задернутой изнутри кисейной занавеской.