Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 84 из 133

Разве, живя в деревне, она могла бы вывести его в люди? Сначала он был бы пастухом, а потом батраком — и дальше ни с места! Ну, а в городе совсем другое дело! В деревне отец мечтал оставить сыну собственную хату и клочок земли. Здесь же мать, таскаясь по незнакомым еще городским улицам, голодная, бедно одетая, перепуганная, с тоской в душе, смотрела на высокие каменные дома и все же думала: «Ах, если бы сыночек мой стал когда-нибудь владельцем такого дома!» В городе первым делом надо было обратиться к комиссионерше — с просьбой найти ей работу; к ней направила Романо́ву жившая тут родственница работа подвернулась, но жалованье было ничтожное, харчи плохие, к тому же угнетала мучительная зависимость от чужих людей, грубо и презрительно относившихся к ней, простой мужичке. Ну что ж! Быть может, дальше будет лучше.

Какое! Ей долго пришлось переносить невзгоды: кочевать с места на место, терпеть дурное обращение, оскорбительные ругательства и вынужденную безработицу, голод, холод и тревогу за судьбу свою и ребенка. Терзали Романо́ву и воспоминания о прошлом… ах, эти воспоминания об утраченном счастье, о собственном домашнем очаге… о родной стороне… Хотя она и не умела точно произнести слово «воспоминание», хотя, быть может, даже смысла этого слова как следует не понимала, но воспоминания вызывали в ней такую же жгучую боль, как и у тех, кто сумел бы претворить их в прекрасные стихи.

Она не имела, разумеется, ни малейшего понятия об итальянце Алигьери, изобразившем такие же душевные муки в своих бессмертных стихах. И все же, когда, измученная, преследуемая вечным страхом потерять работу, полуголодная, одинокая, как аист, гнездо которого разрушила молния, она сидела в тесной, холодной, едва освещенной кухоньке, облокотившись о стол и, как все несчастные люди, покачиваясь из стороны в сторону, то неведомо для себя самой она высказывала мысли Алигьери собственными своими словами — строфой из песенки, которой ее научила в детстве мать — жена бедного садовника. Однако она не пела, а только, вздыхая, говорила, вернее бормотала:

— В воде утонула, ой, в воде, в воде утонула моя доля!..

За печкой слышался какой-то шорох, сонный голос что-то бормотал. Измученная женщина срывалась с места, хватала лампу и подбегала к печке, за которой на полу лежал сенник, а на нем спал довольно большой уже мальчуган с бледным красивым лицом и густыми растрепавшимися черными кудрями. Ребенок в грубой рубашонке, распахнутой на груди, спал как убитый, крепко стиснув кулачки и высунув босые ноги из-под какой-то старой суконной тряпки.

Женщина склонялась над спящим мальчиком и, освещая лампой его лицо, любовалась им, слезы ее тогда быстро высыхали и глаза светились восторгом.

Проходили годы… Ей стало немножко полегче. Как ей удалось овладеть кулинарным искусством, если ее никогда этому не учили? Никто не смог бы ответить на такой вопрос, даже она сама. Правда, вначале из-за своей неопытности Романо́вой пришлось переменить мест десять, но она тут кое-что усваивала, там что-то смекала или соображала, иной раз догадывалась, — из книжки она почерпнуть ничего не могла, ибо была неграмотна. Да, читать она не умела, да и вообще ничего не умела. Тем не менее, кое-как усвоив кулинарное искусство, она стала получать работу в зажиточных домах на лучших условиях, у людей более культурных и отзывчивых.





К тому времени Михал уже подрос и начал ходить в городскую школу. Ему выпало исключительное счастье: он познакомился с паном Хлевинским — самым лучшим мастером каменщиком во всем городе. Мастер Хлевинский удостоил своим посещением крестины у гончара, только снизойдя к нему с высоты своего величия: ведь он был уже важной персоной, ходил в щегольском сюртуке, носил часы на серебряной цепочке и был владельцем двух домов, хотя и деревянных, но собственных. В одном из них помещалась его квартира, в которой была даже гостиная с диваном и занавесками на окнах. Тем не менее он продолжал деятельно заниматься своим ремеслом, дававшим ему изрядный доход. К этому прославленному мастеру Романо́ва пристала, как с ножом к горлу, ходила за ним по пятам, просила, умоляла, с неистощимым пафосом рассказывала историю своей жизни, отправилась даже к его жене, поцеловала ей руку и в конце концов добилась своего. Мастер взял Михалка к себе в ученики. В пылком воображении Романо́вой сын уже рисовался в дорогом, как у Хлевинского, сюртуке, она даже видела его владельцем двух собственных домов. Поздними вечерами, когда она сидела одна в полутемной кухне, ее взору представлялся, как живой, высокий красавец ямщик в длинном черном армяке с красным кушаком, и она со слезами на глазах и со счастливой улыбкой говорила ему: «Вот видишь, как я сынка нашего вырастила, как прекрасно устроила его! Тебе не суждено было дождаться собственной хаты, так пусть достанется она ему!»

Небольшая кухня, почти половину которой занимала плита и где единственное окно выходило в узкий закоулок, заваленный мусором и отгороженный от соседнего двора высоким забором, бывала свидетельницей самых разнообразных событий, среди них случались и веселые…

Сын Романа унаследовал от отца статную фигуру и черные волосы, а от матери — маленькие серые глаза; их выражение немного портило лицо Михалка, выдавая противоречия его характера. Взгляд этих блестящих живых глаз не был бесхитростным и наивно веселым, как у матери, а чувственным и порочным. В них отражались его порывистая натура и постоянная жажда наслаждений. Можно было бы сказать, что в этих блестящих, блуждающих глазах, избегавших людского взгляда, преломлялась, оставив в них свой отпечаток, вся нездоровая муть городской жизни. Но зато улыбка у Михала была искренняя, подкупающая и придавала его лицу особое обаяние, открывая два ряда белых зубов.

Когда он шел по двору к матери в рабочем фартуке и в испачканной известкой фуражке, а в праздничный день в чистом сюртуке с высоких сапогах, его спокойные, смелые движения и довольное лицо говорили о том, что это дельный, честный рабочий, не знающий недостатка в заработке и уверенный в себе благодаря завоеванной трудом самостоятельности. Он шел, посвистывая, а рядом или впереди, весело подпрыгивая, бежал неразлучный с ним Жужук.

Стоило Михалку перешагнуть через порог кухни, как там раздавался раскатистый смех. Ни мать, ни сын иначе смеяться не умели, а тут еще потешный Жужук без конца смешил их. Вбежав вслед за хозяином в кухню, он прежде всего начинал презабавно гоняться за котом и пытался затеять с ним драку. Правда, эту возню быстро прекращал Михал, обожавший собак, но любивший также и кошек. Он не позволял своему любимцу Жужуку долго издеваться над котом, который был тоже добрым приятелем парня. Усевшись на скамью и взяв кота на руки, Михал заставлял собаку стоять в наказание на задних лапах. Жужук послушно поднимался на задние лапы, умоляющим взглядом озираясь вокруг, а Романо́ва, стоя у плиты с шумовкой или ситом в руках, покатывалась со смеху. В сущности смех этот был вызван не столько поведением Жужука, сколько прекрасным расположением духа самой Романо́вой. Такое приподнятое настроение еще усиливалось, когда она, закончив свои дела, собиралась с сыном обедать.

У окна стоял некрашеный сосновый стол, за который они и садились. Жужуку Михал приказывал: «Усаживайся за стол, как барин». Черная с белыми подпалинами дворняжка важно садилась на табурет, прижавшись спиной к стене и гордо закинув кверху морду; однако долго оставаться в этой позе ей не давал запах еды. Она вдыхала дразнящий аромат, и внушительная барская осанка сменялась униженной покорностью — собачонка вытягивалась в струнку и с мольбой в глазах стояла на задних лапах. А серый кот сидел по другую сторону, на плече у Михалка, и, глядя в его тарелку, громко мурлыкал. Романо́ва, прислуживая сыну, бегала с набитым ртом взад и вперед от плиты к столу. Кормила она его, как птица своего птенца, чуть ли не всовывая пищу ему в рот.