Страница 16 из 70
Они с Эстель успели полюбить друг друга, но если белокурая итальянка не имела от подруги сердечных тайн, то англичанка откровенностью не отличалась. "Ухаживания Риммона, -- сказала Сибил, глядя в кофейную чашку Эстель, -- поверь, искренни, ему можно доверять". Она, в самом деле, полагала, что рисунок говорит о честности Сирраха, однако прекрасно отдавала себе отчёт в том, что в основе этих предсказаний лежит её собственная склонность... к Морису де Неверу, в которого она быстро и безоглядно влюбилась. Если красавица-Эстель, которая была намного ярче и заметней её, увлечётся Риммоном, полагала Сибил, у неё самой будет гораздо больше шансов привлечь внимание Мориса.
Она часто разбрасывала колоду на Мориса де Невера и не могла не заметить, что никакого сердечного увлечения у него нет. То, что она видела в Меровинге, не противоречило этому выводу. Всё своё время Морис посвящал общению со своим приятелем, испанцем Ригелем. Замерев в кресле у камина, он с восторгом слушал скрипичные пьесы, исполняемые Эммануэлем, восхищался его стихами, часами болтал с ним. Остальное время просиживал в библиотеке, иногда беседовал с Гиллелем Хамалом, мог переброситься несколькими словами с Эрной и Эстель, но Сибил понимала, что он не увлечён: глаза его теплели только при взгляде на его друга Эммануэля, "малыша Ману".
Но стоило ему появиться в аудитории или в библиотеке -- все взгляды обращались к нему. Его золотые кудри завивались гиацинтовыми лепестками, прекрасные глаза синели, как небо Италии, красота лица завораживала.
Сибил бледнела и становилась всё молчаливее.
* * *
Однако был в Меровинге человек, чьё сердце никогда не саднило болью, кто не знал любовных увлечений и не имел нужды в друзьях. Что же удивляться? Чем больше сердце человека, тем больнее ему от душевной ущербности окружающих, но чем сильнее ум -- тем меньше его ранят сомнения, тем безразличнее ему чужая интеллектуальная слабость. Ум Гиллеля Хамала был жесток и холоден, но ранимость и душевная восприимчивость делали его сердце уязвимым. Испытывая жалость или сочувствуя, что случалось с ним в детстве и в годы отрочества весьма часто, он глупел и, понимая это, с ранней юности усилием воли начал давить чувствительность как слабость.
Если раньше Гиллель едва сдерживал слёзы при виде голодных нищих и то и дело притаскивал к себе в роскошные апартаменты уличных, отчаянно мяукающих котят, откровенно рыдал по ночам над книгами о судьбах несчастных, теперь он стал ненавидеть в себе подобные движения души, воспринимая их как глупейшую сентиментальность. С этим должно быть покончено, решил Хамал.
И это ему удалось. Сердце юноши смолкло, разум усилился, и неожиданно Гиллель обнаружил в себе странное свойство. Его оледеневшей душе открылся мир чужих мыслей, проступавших, словно потаённые надписи на нагретой бумаге. Он изумился, но не мог не понять, что подобное понимание стократно усиливает его -- и возликовал.
Но лишь поначалу.
Читаемые им чужие мысли были грязнее его собственных, и постепенно Хамал сам стал мыслить всё циничнее и безжалостнее. Он не заметил, как образ его новых мыслей исподволь растлил его, ибо грязное помышление властно влекло его к исполнению помысла. Хамал, почти насмерть отравив душу чёрными помыслами, перепробовал все ухищрения и изыски похоти и дошёл до пределов разврата. Он последовательно перебывал в роскошнейших борделях, где услаждался любовью в каменных гротах с таинственным освещением, имел девиц в бассейнах на манер Востока, наконец, в самом знаменитом борделе, у Лувуа, где была специально подготовлена анфилада пышно обставленных комнат для маньяков -- любителей экзотики, тоже стал завсегдатаем. Стены комнат там были зеркальными. Черные балдахины, черные занавеси, чёрное постельное белье, специальное освещение -- все это придавало лежащей девушке необычный вид, как будто бы перед клиентом покоилась статуя из мрамора. В "Шабане" он любил комнату, оформленную в мавританском стиле, в которой чувствовал себя султаном в серале, и, наконец, побывал и в комнате в стиле Людовика XVI, украшенной копиями медальонов Буше.
Пресыщение наступило быстро, но, увы, не это убивало его, -- ему некуда, некуда, некуда было деваться от жуткого понимания мыслей самой последней проститутки. Он платил -- и требовал определённых услуг. Ему их и оказывали. Он слышал слова радушия и восхищения, перед ним играли упоение и восторг. Но проклятый дар чтения помыслов убивал любую ложь.
Он безошибочно видел за любезными словами и сладострастными вздохами -- скуку, лень и отвращение. "Когда же ты, мерзавец, кончишь и уберёшься?" -- читал он мысли проститутки, только что выказывавшей истинную страсть и желание вечно покоиться в его объятиях. Он возненавидел женщин, и вскоре единственным возбуждающим средством для него остался бич флагеллантов, дававший возможность расплатиться за мерзость прочитанных мыслей, да и, кроме того, уж что-что, но крики боли были неподдельны!
Теперь он отдавал предпочтение немногим самым извращённым садистским прихотям, коим, несмотря на субтильность, предавался с завидной регулярностью. Жалобы девочек мадам Бове на его жестокость и болезненные склонности взбесили его, но Хамал не хотел, чтобы в Меровинге, где ему предстояло пробыть годы, стало известно о его пристрастиях. Кроме того, холодный ум советовал утихомирить свои аппетиты на время учёбы, а истощённый организм просто жаждал покоя.
Хамал понял, что необходимо остановиться, а оглядевшись вокруг по прибытии в университет, Гиллель сделал это без малейших усилий, и причиной было совсем не трезвое понимание ситуации, касавшейся его здоровья. Все объяснялось куда проще.
Он до смерти перепугался. И не столько антисемитских выходок того же Мормо, сколько его тайных мыслей. И если Гиллеля выводили из себя унижающие его достоинство намёки Нергала, то размышления последнего просто леденили. Это безумие какое-то! Мысли Августа выдавали вампира, размышления Фенрица были и того хуже. Легенды о вервольфах и графе Дракуле Гиллель слышал, но думал, что это -- легенды. Никогда не отличавшийся храбростью, умный Хамал был поначалу просто в ужасе.
Впрочем, постепенно, продолжая наблюдения, он несколько успокоился. Август отнюдь не собирался утолять здесь, в замке, свой противоестественный аппетит, Фенриц тоже не горел желанием перегрызть глотки своих сокурсников, оба они, как и он сам, понял Хамал, вовсе не расположены были демонстрировать в Меровинге свои жуткие склонности. Для реализации своих пристрастий они имели другие возможности, и это Гиллель тоже вскоре понял.
Виллигут, чьи мысли Хамал прочёл сразу по приезде в замок, казался ему просто выродком, при всей развращённости содомия никогда не привлекала Гиллеля, и мысли Генриха, даже случайно прочитанные, вызывали тошноту -- до спазмов в желудке. Уродство Хеллы не завораживало его, как Невера, а просто отталкивало. Он даже отворачивался, встречая её. "Кого тут собрали, чёрт возьми?"
Новый приступ ужаса вызвала Лили фон Нирах, дурным апломбом и презрением к его народу не понравившаяся ему ещё в день приезда. Мысли её Хамал до конца не понял, но, уразумев, что происходит с теми, кто имел несчастье угодить в её постель, Гиллель обезопасил себя двойным запором.
И тут случайно обнаружил, что другой особе -- мисс Патолс -- ни двери, ни стены помехой не были. Она проходила сквозь них как в отверстие алькова. Правда, мысли этой красотки, в отличие от Лили, не содержали ничего, кроме желания поживиться, и всё же...
Хамал предусмотрительно приказал поставить двойные замки на свои шкафы, сундуки и саквояжи, самые ценные вещи отправил домой.
Теперь он ходил по аудиториям и залам Меровинга, глядя в пол и бормоча про себя как заклинание, стихи Гейне, которого обожал. Потом начал искать спасения в отстранённых и сумеречных текстах Каббалы, варьируя Сефиры и ища сокровенный смысл Изначальных букв. Чужие мысли вызывали теперь только отвращение. Беседой он удостаивал лишь Эммануэля Ригеля и иногда -- Сирраха Риммона и Мориса де Невера, переставал даже дышать, сталкиваясь с Фенрицем Нергалом и Августом Мормо, всё так же избегал Лили фон Нирах и мисс Хеллу Митгарт и, как от зачумлённого, шарахался от Генриха Виллигута.