Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 115 из 120



— Думаю, да, — ответил он. — Если бы вы жили одна в Сайюле и какое-то время были бы здешней королевой, вас бы убили — или обошлись с вами как-нибудь еще хуже — те самые люди, которые боготворили вас.

— Что-то не верится, — усомнилась она.

— А я убежден, — сказал он.

— Почему? — не желала она соглашаться с ним.

— Если кто не происходит напрямую от богов и его власть не от самого неба, его в конце концов убивают.

— Но Малинци как раз божественного происхождения, — сказала она.

Однако она сама не слишком в это верила. И еще более утвердилась в намерении уехать.

Она написала в Мехико и заказала билет на пароход, отплывавший из Веракруса в Саутгемптон в последний день ноября. Сиприано семнадцатого числа приехал домой, и она поставила его в известность. С забавной мальчишеской серьезностью он смотрел на нее, слегка склонив голову набок, но она совершенно не могла догадаться, что он думает.

— Уже уезжаешь? — сказал он по-испански.

Тут она наконец поняла, что он оскорблен. Когда такое случалось, он никогда не говорил по-английски, только по-испански, словно обращался к мексиканке.

— Да, — ответила она. — Тридцатого.

— А когда вернешься?

— Quién sabe! — Кто знает! — отрезала она, как отрезала.

Он несколько минут пристально смотрел на нее с непонятным выражением. Сначала ему пришла бредовая мысль, что, захоти он, можно было бы на законных основаниях не позволить ей покинуть страну — или даже Сайюлу, — поскольку она его официальная жена. В глубине его глаз пылала жгучая и беспощадная индейская ярость. Потом его лицо почти незаметно изменилось, следы внутренней борьбы исчезли, сменившись выражением стоического равнодушия, бесстрастия веков и своего рода мужественного презрения к боли. Она почти чувствовала, как последовательно волны тьмы и холода прокатываются по его жилам, а в голове почти ни единой мысли. И снова страх, что ниточка, связывающая их, оборвется, заставил ее сердце смягчиться.

Почему-то ей было приятно чувствовать эти волны мрака, и холодного блеска, и каменной твердости, а следом тягучей вялости тропического полдня, оцепеневшего солнца, прокатывающиеся в нем, неподвижно стоящем, сверля ее взглядом. В конце это был нереальный, раскаленный тропический ступор дневных часов, зной-обморок полного бесчувствия.

— Como quieres tu! — сказал он. — Как хочешь!

И она поняла, что в темном, раскаленном ступоре крови он отпустил ее. Больше он не будет пытаться удержать ее. И в этом тоже была судьба его народа.

Он взял лодку и уплыл в Хамильтепек, к Рамону, чего она и ожидала.



Она осталась одна, как обычно. Ей пришло в голову, что она сама хотела этого одиночества. Она не могла стать мягче и ужиться с этими людьми. Не могла ужиться ни с кем. Она всегда должна была гулять, словно кошка, сама по себе{44}.

Секс, гармония в сексе, так ли это важно для нее? Это могло быть важным, если бы у нее этого не было. Но у нее это было — она испытала предельное, высшее наслаждение. Так что тут она знала все. Тут она словно завоевала новую территорию, новую область жизни. Завоевательница! И теперь она удалилась в свое логовище с добычей в зубах.

Она вдруг увидела себя глазами мужчин: большая кошка, уступающая приступам похоти и всю жизнь блудящая с собственной неповторимой, независимой личностью. Сладострастно наслаждающаяся недолгой связью. Потом, удовлетворив кошачью похоть, рвущая эту связь и скитающаяся в одиночестве с ощущением власти. Каждый раз, получив эту как бы власть, мурлычущая о своей независимой личности.

Она знала множество подобных женщин. Они играли с любовью и близостью, будто кошка с мышью. В конце они быстро пожирали любовь-мышь и удалялись с сытым желудком и сладострастным чувством власти.

Только иногда любовь-мышь отказывалась усваиваться, и всю жизнь приходилось мучаться расстройством желудка. Или, подобно случаю с Сиприано, превращалась в своего рода змея, подымающего голову и смотрящего на нее сверкающими глазами, а потом уползающего в никуда, оставляя ее с ощущением пустоты и бессилия.

И еще одну вещь заметила она чуть ли не с ужасом. Одна за другой ее «приятельницы», властные охотницы любви, в сорок, сорок пять, пятьдесят потеряли все свое обаяние и обольстительность и превратились в настоящих драных кошек, седеющих, жадных, внушающих ужас, рыскающих в поисках жертв, которых становилось все меньше и меньше. Как люди, они превратились в полные ничтожества. Драные кошки с седыми прядями в волосах, элегантно одетые, драные кошки, стенающие, даже когда несли светский вздор.

Кэт была мудрой женщиной, достаточно мудрой, чтобы сделать из этого вывод.

Прекрасно, когда женщина лелеет свое эго, свою индивидуальность. Прекрасно, когда она ни во что не ставит любовь или любит любовь, как кошка любит мышь, играет с ней возможно дольше, прежде чем проглотить ее, чтобы оживить свою индивидуальность и сладострастно насытить свое эго.

«Женщина куда больше страдает от подавления своего эго, нежели от подавления сексуального влечения», — говорит писательница, и это может быть совершенной правдой. Но взгляните, только взгляните на современных пятидесяти- и пятидесятипятилетних женщин, тех, которые столько сил положили, чтобы взрастить свое эго! Обычно это старые уродины, вид которых вызывает жалость или отвращение.

Кэт знала все это. И, сидя одна на вилле, снова вспомнила об этом. Она все брала от жизни, даже здесь, в Мексике. И потом мужчины отпускали ее на свободу. Она не была пленницей. И могла переварить любую добычу.

И что дальше? Засесть в своей лондонской гостиной еще одной старой грымзой? И ждать, пока лицо не станет как у ведьмы, а голос отвратительно скрипучим? Ужас! Из всех ужасов ничего не было для нее более отвратительным, чем стареющие женщины, ее сверстницы. Даже мерзкие старые коты с цивилизованных помоек не вызывали в ней такое тошнотворное чувство.

«Нет! — сказала она себе. — Слишком это страшная цена за эго и независимость. Лучше поступиться толикой эго и независимости личности, чем кончить так».

В конце концов, когда Сиприано нежно ласкал ее, все ее тело расцветало. Это был чудеснейший секс, который мог наполнить весь мир сиянием, о котором у нее не хватало духу думать, настолько сильней ее воли была его власть. Но, с другой стороны, когда она оставалась одна, ее эго расправляло крылья и возносило ее дух и мир казался таким дивным. Хотя вскоре этот восторг слабел и в душе поселялась своего рода ревнивая пустота.

«Мне необходимо и то, и то, — сказала она себе. — Я не должна отвергать Сиприано и Рамона, они заставляют кипеть мою кровь. Я говорю, что они ограниченны. Но ведь человек должен быть связан ограничениями. Если человек стремится к неограниченной независимости, он становится ужасен. Если Сиприано не будет ласкать меня, и ограничивать меня, и подчинять мою волю, я превращусь в безобразную стареющую женщину. Следует радоваться, если мужчина будет ограничивать меня своей сильной волей и нежной лаской. Потому что то, что я называю своей силой и величием Господа, стоящего за мною, не спасает от падения в бездну ничто, если нет мужской руки, которая согревает и сдерживает. Ах, да! Вместо того чтобы стареть и дурнеть, я буду подчиняться; но только пока это необходимо, не дольше».

Она позвала слугу и поплыла в Хамильтепек. Было чудесное ноябрьское утро, мир еще не скован засухой. В резких складках крутых горных склонов, тянущихся на северо-восток, лежали тени чистой васильковой синевы. Ниже — поздняя мягкая зелень, уже засыхающая. Вода в охваченном покоем озере спала, лилии уплыли от берега. В тишине низко летали птицы. Простор и покой, озаряемые ярким, жарким солнцем. На маисовых полях торчала пожухлая стерня, но еще цвела цезальпиния, бледно зеленела поросль мескитовых деревьев и струили аромат мелкие желтые и пушистые цветы кассии.

«И какая мне надобность уезжать! — сказала себе Кэт. — Какая надобность видеть автобусы на грязной Пикадили в канун Рождества и толпы на мокрых тротуарах у больших магазинов, похожих на залитые светом пещеры? С таким же успехом я могу оставаться здесь, где на душе не так безотрадно. Надо будет сказать Рамону, что сожалею о том, что наговорила ему. Что больше не стану брюзжать. В конце концов, тут есть величие иного рода — с боем барабанов и криком Кецалькоатля».