Страница 18 из 49
На глазах Валентины показались слёзы. Она порывисто шагнула к Ивану, обхватила руками его шею, приговаривая: «Жив! Жив!..» Успокоившись, Валентина взяла Ивана за руку и, заглядывая в глаза, заговорила:
— Так ты в Харитоновке живёшь? Не знала, я бы сразу туда заехала. Я недавно сюда получила назначение, год на Кавказе жила. Собиралась навестить наше село, да всё некогда. Звероферму принимала. А в Харитоновке никого из своих не осталось: мать умерла, отец ещё не вернулся из армии.
Они оба притихли, задумались.
Валентина представила себе старую Харитоновку, широкую площадь в центре села, укрывшееся в тополях красивое здание клуба, звонкие песни под двухрядную гармонику до полуночи и весёлого остроглазого паренька, озорного Ванюшку Благинина, лихо выплясывающего «русскую барыню».
Ванюшка!.. Вот он родной и попрежнему любимый. Сколько передумано о нём, сколько хороших и тёплых писем ему написано и ни одно из них не было отправлено — никто не мог сказать, какая полевая почта могла бы их доставить Благинину. Не знала адреса, но писала, надеясь встретить его после войны и лично вручить их: на вот, смотри, в этих строках всё: и девичья тоска по тебе, и горечь раздумий, и радость ожидаемой встречи.
А потом… Потом приехала в Москву школьная подруга и сказала, что слышала, будто бы Иван погиб. Проплакала до полночи, перебирая листки писем. Не верилось, что его больше нет. Сердце подсказывало: он жив. И вот теперь?.. Нет, сердце не обмануло!..
Они отошли к лодке, сели рядышком на корму и начали вполголоса разговаривать, вспоминая прошедшее. Настя с Зинаидой Власьевной с удивлением смотрели на них, затем переглянулись между собой и, отойдя подальше, принялись собирать в холщовые мешочки семена болотных трав.
Через час лодка Благинина отошла от берега. Со средины озера Иван ещё раз приветливо помахал рукой Валентине, та ответила тем же, крикнула вдогонку:
— Так приходи на звероферму!
— При-и-ду!.. — донеслось от воды.
На другой день, надев белую косоворотку и новый костюм, Благинин отправился на звероферму.
Валентина Михайловна, усадив его рядом с собой, без умолку рассказывала о своей жизни: о годах, проведённых в институте, о работе на Кавказе, интересовалась всем, что касается Благинина. Вспоминали юношеские годы, проведённые в Харитоновке.
Они вышли за тесовую изгородь зверофермы и тихо побрели по шелковистым ковылям.
Солнце бросало косые лучи на широко расстилавшуюся равнину, на которой, точно нарисованные кистью художника-пейзажиста, выделялись небольшие берёзовые рощи.
Взбежав на пригорок, они уселись под раскидистым деревом, рассыпающим по ветру пожелтевшие высохшие листья. Листья кружились в воздухе, тихо опускались на землю, на плечи Валентины и Ивана.
— А помнишь, как в Харитоновке, под тополями у околицы мы с тобой старались перепеть друг друга? — спросила Валентина. — Пели частушки почти до хрипоты, и я тебя перепела. Помнишь?.. Ты тогда рассердился и даже не хотел меня домой проводить. А потом всё-таки пошёл…
— Мы ещё тогда долго-долго стояли у вашего палисадника. И я хотел много-много сказать тебе такого хорошего, но так и не решился. А когда начался рассвет, вышел твой отец и погнал нас спать, сказав: «Влюблённым всегда ночь коротка». И обоим нам было так неловко, что мы, не глядя друг на друга, разбежались по домам. А помнишь, как я вёз тебя на лодке по Караголу и ты всё боялась, что мы перевернёмся?
— Помню…
В вышине проплыла пара лебедей, и их трубные голоса разбудили степную тишину. Валентина сорвала отцветший одуванчик и молча отделяла одну пушистую тычинку от другой, будто гадая: «Любит-не любит, любит-не любит». Благинин поднял глаза на Валентину, взял её за руку и спросил:
— Валя, когда я был на фронте, ты обо мне хоть иногда, хоть чуточку вспоминала?
— Я часто-часто тебя вспоминала. И даже писала тебе. Письма и сейчас сохранились. Как-нибудь покажу.
— Значит, ты всё та же?
— Та же…
— И меня ждала?
— Я обещала ждать. Не хотела верить в твою смерть.
— И замуж ни за кого не собиралась?
— Ишь ты, хитрец какой! — улыбнулась Валентина. — Всё хочешь сразу выпытать.
— Скажи правду. Для меня это важно…
— Ложью как хочешь верти, а правде путь один…
Воспоминания о прошлом, слова Валентины будили в Благинине бурю восторженных чувств. Он вырвал из земли длинный стебелёк и так же, как Валентина от одуванчика, стал отделять листики. Последний оторвал со словом «любит», произнесённым про себя, и хотя это было простым совпадением, облегчённо вздохнул.
Глава десятая
Дед Нестер попрежнему провожал на зорьке охотников на промысел, вечером встречал их с добычей и радовался вместе со всеми, если она была богата. Филька Гахов от темна до темна пропадал на болоте, возвращаясь с полной сеткой убитых им уток. В ненастную погоду охотники оставались в избушке и слушали под напев ветра за окном небылицы Тимофея Шнуркова или громкое чтение Ермолаича новой книги, играли в шахматы или домино.
Приезжал парторг, и промысловики оживлённо расспрашивали у него о новостях в районе, стране, за рубежом. И новостей у парторга всегда было в изобилии. Вывешивалась «летучка», рассказывающая о ходе соревнования между двумя участками: Быстринским и Николаевским. Охотники спорили, обсуждая итоги.
Особенно оживлён в последние дни был Благинин. Охотники чаще стали слышать на озере его песни. Иван пел о радостном труде, о голубых глазах, о городе Горьком, где яркие зорьки, и о девушках наших, которые все хороши. Бросалось в глаза товарищам то, что Благинин стал чаще бриться, в непромысловую погоду надевал костюм, начищенные до блеска полуботинки и куда-то уходил.
— Что ему унывать, — начал поговаривать Илья Андронников, — попался с поличным и хоть бы что. А потому лучший охотник, с начальством на короткую ногу живёт. Вот и прикрыли. А случись у нас такое, давно бы из промхоза выперли.
— Зря болтаешь, Илья, — заметил Ермолаич. — Ещё не доказано, что Иван на запретном водоёме промышлял. Говорят, что сам на Епифановском ондатру развёл.
— Знаем, как он развёл. Прокопьев сказал: «Запретить отлов на Кругленьком». А Благинин, не будь дурным, выждал время да запустил туда ручку.
— Брось, Илья. Не возводи на человека напраслину, — вмешался в разговор Тимофей.
Андронников умолк, но при удобном случае и, в дальнейшем старался раздуть самим же сочинённую небылицу.
Заметил перемену в Благинине и Ермолаич. Как-то он спросил:
— Уж не влюбился ли ты, Иван Петрович?
Иван смутился.
— Ну, так и есть, — улыбнулся Тимофей Шнурков. — Ишь каким пунцовым стал, будто красная девица на выданы!. То-то я замечаю, как погода плохая, у него настроение хорошее…
— Своего рода барометр. Стрелка — вниз, на бурю, настроение — вверх, — подмигнул Ермолаич Тимофею.
— Вот-вот!.. Если не секрет: в кого же это:, уж не в Валентину ли Михайловну? Если так, пошли меня сватом, я её быстро уговорю. В таких делах я на все руки мастер, хоть саму царевну усватаю…
— Потерпи, Тимофей Никанорыч. До войны мы с ней дружили. Это верно. А сколько времени с тех пор прошло! Камень, на котором мы с ней часто сидели, и тот уже мохом оброс.
— А ты спроси. Приди и прямо: так, мол, и так, влюблённый я в тебя и как хочешь. Вот как я, к примеру, Мотрю свою усватал. Больше года ходил за ней, увивался, как хмель вокруг палисадника, уговаривал. А она всё своё: «Не нравишься ты мне, Тимофей. Мне видного парня надо, а ты что? Никудышненький…» Зло меня взяло, я-то тут при чём, коли такой уродился. Подговорил сватов: деда Ермишку, первейший сват на всю волость был, да Иннокентия Демьяновича Икорушкина, царство ему небесное. Запрягли наилучших рысаков, которых выпросил по этому поводу у нашего богатея Луки Кучкина за мешок ячменя, взяли самогона и поехали к её родичам. Четверть на стол, сваты в разговоры. И слышу: вместо никудышненького я уже первейшим стал, вроде лучше меня и в округе не сыскать. Посадил я свою разлюбимую в ходок и на радостях в степь её умчал. Почитай, третий десяток с тех пор идёт, а она и сейчас во мне души не чает.