Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 49 из 152

Покой! М-да, настоящий покой — это как теплая, уютная комната. И это действительно комната: встретятся, к примеру, чех и словак и не станут больше друг на друга ворчать, поскольку поймут, что хоть оно так-то и так, а малость и не совсем так и что хоть оба они чуточку правы, на свете есть большая правда, чем у них у обоих; и засмеется один добродушно и скажет по-чешски: «Не горячись, брат, ступай в мой покой, там такая тишина! В Словакии ведь я тоже как дома. Взойду на Татры, о боже мой, до чего же хорошо, тихо! Чувствую себя как дома, как в собственных покоях. Вот отведай пирожка! Будь тут как дома».

Кое-кто может, пожалуй, заметить, что все это к делу не относится, что мы слишком часто отвлекаемся, затягивая повествование. Но что тут особенного! Разве уж так важно повествование? Кого оно занимает? Да и к чему оно? Тот, кого занимает только повествование, может перескакивать через страницы, а то пусть возьмет другую книжицу почитать. А о том, что должно быть в этой книге, решаю все-таки я.

Кибиц, заткнись!

Когда мужа не было дома, Штефка еще засветло запирала квартиру и, уходя из имения, говорила: — Ключ возьму с собой. Пойду навещу своих. — Так она говорила. А иной раз, — правда, это случалось редко, — как бы невзначай добавляла: — Может, сегодня и не вернусь.

Но потом обычно сердилась на себя. Слишком поздно ей приходило на ум, что она, в общем-то, и не обязана никому ничего говорить. Верно, думала: и почему я должна батракам и батрачкам докладываться?

Кстати — и об этом, пожалуй, надо сказать, — со всеми в имении она жила в добром, поистине добром согласии; муж подчас даже упрекал ее, отчитывая за то, что она, мол, не умеет держаться на подобающем расстоянии от этой вонючей, грязной, тупой, отсталой и никчемной, воровской и гнусной своры. Право слово, он упрекал ее в этом. При муже Штефка старалась держаться подальше от людской, но стоило ему выйти за порог, как она уже шныряла по батрацким лачугам. Она знала обо всем, что делается в имении; вникала в каждую свару, в каждую неувязку. Выведывала даже то, что батраки старались утаить. Бывало, пропадет мешок ржи или пшеницы, управитель ругается на чем свет стоит, рыщет по всему имению, сыплет угрозами, всех подозревает. Батраки прячутся по углам, спрашивают друг друга: «Кто бы это мог быть? Вишвадер? Голошка? Шумихраст? Илечко? Слобода? Мигалкович? Мрушкович? Или Зеленка? Илья Зеленка? Или это Галис? А мог быть и Габчо. И Мичунек. И Лойзо, и Людо, и Вило, и Винцо, и Шане, да и Йожо тоже вор. Все воры». А Штефка пороется в мужниных бумагах, а может, что и перепишет или только перечеркнет, бог ее знает! И вдруг окажется, что мешок-то и не исчез вовсе и никогда не исчезал, что даже и мешка-то такого сроду не было, стало быть, и пропасть он не мог. И управитель жене верил, хотя скреб в затылке и восклицал: «Все равно они мерзавцы! Все мерзавцы! Мерзавцы и жулики!» Но люди уже привыкли к этим словам. Хвалили управителя, хвалили и его жену. «Что ж, управитель наш по крайности такой, каким ему положено быть. И жена у него ловкая! Ловкая бабенка. А глаз-то у него какой! Ну и глаз! А жена-то, жена! Вот это жена! Словно создана для него». С той поры как Штефка стала пани управительшей, в имении все ладится. А разве не так? Право же, ладится! Все идет как по маслу. Пусть кто посмеет сказать, что не ладится». Штефка знала, что ее любят. Муж мог злиться на нее, сто раз укорять, да ей и самой было в чем себя укорять — и даже очень, — но одно было ясно: мимо тех, кто нас любит, проходить молча нельзя.

— Ключ возьму с собой. Пойду проведаю своих. Может, сегодня и не вернусь.

Имро ждал ее. О встрече они обыкновенно уславливались заранее, уславливались и о месте встречи. В имении Имро не показывался, чтобы случайно не привлечь внимания, не возбудить подозрений. Будь он менее осторожен, могла бы случиться беда и похлеще. Управитель, к примеру, мог бы в последнюю минуту по какой-нибудь нежданной причине поездку в Братиславу отложить или вернуться оттуда до срока. Достаточно было и капли беспечности, и Имро мог нос к носу столкнуться с ним. Ну было бы дело! Лучше нам об этом не думать.

Впрочем, Имро не приходилось ни размышлять, ни изворачиваться, все получалось как бы само собой: между имением и Церовой столько тропок и дорог, столько славных укромных местечек! Они словно сами предлагали себя…

А ну как однажды все всплывет наружу? Что тогда?

Только Агнешка с дочкой перебрались в Околичное, как Вильма тотчас, вся запыхавшись, прибежала здороваться с ними: затискала, зацеловала и одну и другую — чуть не ошалела от радости. — Агнешка, золотко, не представляешь, как я тебе рада, как я рада, что ты тут останешься. Уж до чего рада, что ты останешься тут, что вы обе останетесь. И маме теперь будет веселей, и я сюда хоть когда заскочу, вот увидишь, каждый день тут буду.

— Этого еще не хватало! — сказала смеясь мать. — Ты и так всегда тут. Прямо как гиря на шее. Дохнуть не даешь.

— Мне же тоже хочется иногда посудачить, — рассмеялась Вильма. — Вот увидите, каждый день буду у вас. Прибегу, посудачим.





Мать всплеснула руками. — О владыка небесный! Так тебя тут и ждали!

Но Вильму не собьешь с толку. — Могу прийти и помочь вам. Как накопится у вас работенки, я и помогу. Постираю, выглажу, а захотите, и сготовить могу. Все для вас сделаю.

— Ты дома делай! — охладила мать ее пыл. — Дома-то у тебя мужики!

— Да у меня с собой и нет ничего, — засмеялась Агнешка, роясь в чемодане, где было кое-что из белья и одежды. — Взяла-то я всего ничего, лишь бы донести. Остальное Штефан по почте вышлет.

Штефан работал в Главном жандармском управлении, и ему пришлось остаться в Штубнианских Теплицах. Агнешка очень огорчилась, но утешала себя тем, что это временно, война все же кончится, не будет же она длиться целую вечность. Должен же когда-нибудь кто-то выиграть ее или проиграть, или люди как-то иначе договорятся, война ведь всем давно очертела, а, как наступит мир, Главное управление вновь переведут в Братиславу — и все опять будет ладно. Только когда же, когда это случится? Штефан говорил, что ждать, пожалуй, и не стоит, что лучше он попытает другой путь: напишет заявление, чтобы его освободили от должности в Главном управлении и перевели в какой-нибудь жандармский участок на западе Словакии. Может, здесь поблизости какое свободное местечко и найдется. Господи, был бы он уже здесь! Только бы его просьбу уважили!

— Ведь там просто ужас, — рассказывала Агнешка, — почти каждый день тревога! Сперва-то были учебные, а теперь что ни день все хуже: партизан в горах — тьма, а Штефан и не заикается о том и мне заказал — мол, не моги и не смей и знать не знай, да я вообще-то ничего и не знаю о партизанах.

— Господи Иисусе, да почему же? — заудивлялась мать. — Кто же о партизанах не знает? И когда Галис утащил у Кулиха окорок, все ругали партизан.

— Только там их видимо-невидимо, знаете, сколько их там?! А ночью, ночью повсюду затемнение…

— Да знаю я, — сказала мать. — Дело известное, их там уйма, уйма всяких шалопутов. А каково же бедному да глупому, да хоть, к примеру, такой дуре, как я, глупой-преглупой, ведь вот тоже целый год по бедности кормлю свинью, а как потом опять же по бедности свинью выкормлю, нагрянет какой шалопут да в один присест мою свинью-то и слопает!

— Ой, мама, ведь не так оно, не так!

— А я, по-твоему, дура, что ли? Уж кто-кто, а я-то знаю, что такое свинья и как с ней намаешься, а там в Турце бедные деревни, словацкие деревни! А когда кормишь свинью, целый год одну свинью, право слово, ох и тяжко свинью выкармливать, право слово; человеку даже не по себе делается, ей-богу, не по себе! Человек-то — он всего человек, самый обыкновенный. А потом заявится какой шалопут, а свинью-то небось тяжко выкормить. Ох и тяжко! На одну свинью и одного шалопута достанет, и одного достанет, а сколько же их, господи, этих шалопутов на словацкую деревеньку! Боже ты мой, ведь и сказать-то страшно, до чего я глупая, до чего глупая! Ой, сколько же всяких шалопутов на словацкую бабу, на словацкую свинью, на словацкую деревню, сколько же этих шалопутов!