Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 48 из 152

Постепенно он, правда, осмелел, расстояние между ними потихоньку сократилось, и некоторое время они уже шли плечо к плечу. Вдруг Штефка опять остановилась: — А куда же мы идем? — спросила она каким-то иным, испуганным голосом. — Посмотри, как стемнело!

Дорога, по которой они шли, раздваивалась: одна вела в лес, другая в имение, но лес можно было и обойти, если бы Имро не рассчитывал обойти имение; и тут, когда Штефка внезапно остановилась, словно испугавшись чего-то, его и вправду охватил страх, страх перед своим умыслом, добрым ли, злым ли, но, по существу, невинным умыслом, и от этого страха, о котором он, правда, тотчас забыл, он не успел затормозить шаг, а поскольку до этого немного отстал, то казалось, будто шагнул он с намерением прижаться к Штефкиному плечу. Испуг, если это действительно был испуг, длился недолго. Имро, почувствовав в голове жар, чуть неловко и смущенно обнял Штефку. Она мягко отстранилась, но его рука осталась у нее на талии.

Какую-то минуту они недвижно стояли. Потом Штефка посетовала: — Боже мой, мне же пора домой! Не надо было идти сюда!

Имро глубоко вздохнул, потом тихонько сказал: — Штефка! — и привлек ее к себе, чтобы видеть ее лицо. Он долго глядел на нее и, кажется, хотел поцеловать, но заметил, как задрожали ее губы. А в глазах стоял страх. Поэтому он только ближе наклонился к ней и тихо спросил: — Ты боишься меня?

Она покачала головой, должно быть хотела сказать, что не боится, но губы у нее еще сильней задрожали, и она не могла выговорить ни единого слова. Он погладил ее по лицу, от виска вниз, и вдруг у нее на глазах заблестели слезы, а потом ее всю затрясло в плаче.

Имро смутился. И не Штефкины слезы смутили его, удивило ее поведение. Трудно было поверить, что эта живая и веселая девушка, какой он знал ее до замужества, казавшаяся ему такой же и после замужества, могла вдруг так перемениться. Такой он Штефку не знал, такой никогда не видел, не мог бы даже представить себе. Он гладил ее волосы, спину, плечи, но она плакала все громче. Он чувствовал, как у него намокает рубашка. В чем дело? Что все это значит? Почему она так плачет? Он говорил с ней, успокаивал, но не знал, чем объяснить ее поведение. Встревожился даже, что ее плач могут услышать.

Внезапно Штефка подняла голову. Кусая дрожащие губы, она заглянула ему в глаза. — Я люблю тебя, Имришко! — сказала она сдавленным, надорванным голосом и, опустив опять лицо, стала дрожащими губами целовать рубашку Имро, словно хотела проникнуть сквозь нее.

Эти слова поразили Имро. Поразило прежде всего то, как она произнесла их. Такие же слова вертелись и у него на языке, но он не решался их выговорить, а сейчас, когда она сделала это, он просто-напросто испугался. Но вскоре им овладела бурная радость, мир вокруг зашатался, закружился, стал будто даже ломаться. Имро внезапно почувствовал, что и в нем что-то сломилось. Радость разлилась по всему телу, проникая в каждую мышцу, жилку, а вместе с радостью росла в нем и жалость. Имро приподнял лицо Штефки. Посмотрел ей в глаза. Потом обеими ладонями погладил ее по голове и поцеловал в лоб, хотя мог бы поцеловать и в губы. И снова погладил.

А больше ничего не было. Он тихо вздохнул и сказал:

— Пошли!

И они действительно потихоньку двинулись в путь.

Шли молча. Два раза они остановились, но только на миг, поглядели друг на друга и опять пошли дальше.

Недалеко от имения остановились в третий раз. Долго-долго смотрели друг на друга, и Штефка вновь прошептала: — Я тебя люблю!





Имро покивал головой: это могло означать то же самое, что сказала она, а может, и то, что он об этом знает, но могло означать и гораздо большее.

Потом он быстро поцеловал ее, на этот раз в губы. Нашел и сжал ее руку. — Спокойной ночи!

Штефка подняла брови, взглянула на него еще раз и прошептала то же самое.

Он стоял на тропинке и смотрел, как она уходит.

Все последующие дни Имро прожил словно в горячке. Ходил как лунатик. В голове гудело, точно в улье. Он утратил душевное равновесие, покой, способность трезво думать, бороться с собой. Штефка неотвязно стояла перед глазами, но он не хотел признаться себе, что влюблен в нее, убеждая себя, что все это досужие вымыслы, что он скоро опять забудет о ней, и, однако, при всем при этом мечтал с нею встретиться.

Он чувствовал, что Вильма о чем-то догадывается, хотя сохраняет вид равнодушный: может, выследить его хочет, а уж как выследит — шуму не оберешься.

Такие мысли томили Имро постоянно. А что, если довериться Вильме? Разве он уже не любит ее? Хотя нет, доверяться ей ни к чему. Толк-то какой? Только себе навредит, и Вильма зря будет терзаться, а потом всю жизнь колоть ему глаза его же словами, попрекать, что он перед ней согрешил.

Согрешил? Не согрешил? Знать бы! А может, он любит и одну и другую, хотя сейчас ему кажется, что к Штефке его тянет сильнее, во всяком случае, он так чувствует, и оттого он такой несчастный, несчастный и потерянный — ведь он никак не может совладать с этим. Бессилен даже управлять собой, воли не хватает, вот и ходит сам не свой. А то и вздохнет украдкой: господи, что же мне делать? Ну что мне делать? Что мне все-таки делать?

Было бы хоть с кем поделиться! Но с кем? С Вильмой откровенничать он не станет, она не поняла бы его, отцу и то ничего не втолкуешь. Боже всемилостивый, до чего сложна жизнь! До чего жизнь сложна и запутанна! И поговорить-то не с кем! И поплакаться-то не перед кем! И пожаловаться некому!

Имро убежден, что самый несчастный, самый непонятый, самый истерзанный на свете человек — это он. Некоторые мужчины любят изображать из себя страдальцев. Имро к таким не относится, и все же сейчас он никак не совладает с собой. Что с ним стряслось? Сколько раз его одолевало желание бежать к Штефке, уверить ее, что он свою жену по-настоящему любит, но, когда они встречались, он забывал о Вильме и вел себя со Штефкой так, как ведут себя все влюбленные, все потерявшие голову люди.

Киринович дважды в месяц ездил по служебным делам в Братиславу, где у него, как он сам говаривал, было много работы и всякой хлопотни. Слово «работа» он часто заменял словом «обязанности». А порой для пущей важности пускал в ход все три слова: «У меня много работы, обязанностей и всякой хлопотни». Конечно же, хватило бы и одного из этих слов, но Киринович предпочитал много слов. На слова он никогда не скупился. Всякий раз перед дорогой он с печалью в голосе предупреждал жену, что обязанности и всякие хлопоты займут у него по меньшей мере день! «По меньшей мере» означало, что это будет не день, а два. Ведь в «обязанности» управитель включал и встречи с приятелями, а их у него в Братиславе было не счесть, и время от времени он любил с ними встретиться, немного потолковать, а то и кутнуть. Ведь кто знает, сколько у такого управителя обязанностей, хлопот, или сколько их еще может быть? Словом, что было, то было! Главное — без него в имении на время воцарялся покой.

Покой! Опять же всего лишь слово! А на слова особенно полагаться не стоит. Кто-нибудь возьмет да скажет: «Покой!» И тут же обнаружится, что это сплошное надувательство; подлинного покоя-то и нет. Есть на свете люди, которые не знают покоя, не могут даже вообразить его, просто не понимают, что это такое. Вы, к примеру, скажете: «Покой!» И при этом еще улыбнетесь, дабы ясно было, что вы себе, да и другим, действительно от души желаете подлинного покоя. Но есть и такие, что после этого слова охотно заехали бы вам в рожу. Всякие на свете бывают люди! Некоторые думают, что это слово лишь им дано произносить. Однако слово есть слово, придет вдруг в голову и ну вертится на языке. Но в разных устах оно звучит по-разному. Иной раз — как угроза: «Помалкивай! Оставь меня в покое! Не разоряйся тут, ни звука больше, не то вздую как следует». Иногда говорят для острастки: «Тихо! Спокойно! Кто-то идет! Минутку покоя! Тсс!» Или: «Мне нужен покой! Люди добрые, оставьте меня в покое! Ну пожалуйста, оставьте меня в покое! Отстаньте от меня! Прошу вас, люди, оставьте меня в покое! Покоя, покоя, покоя!» Оно может означать и равнодушие: «Оставьте меня в покое! Я не хочу и слышать об этом. Хочу покоя — и баста!» Иногда это просьба не шуметь: «Тихо! Тсс! Тсс, покой! Малыш засыпает». Или это просьба вместе с молитвой: «Боже, ниспошли мне покой! Прошу вас, люди, помогите, дайте покой мне! Боже, пожелай мне покоя! Услышь меня! Видишь, как я молю тебя! Люди добрые, видите, как я прошу вас! Хоть выслушайте меня! Боже, хоть ты услышь меня! Люди, выслушайте меня, прошу вас! Ведь я хочу только покоя! Не будьте глухими и немыми, выслушайте меня, скажите что-нибудь, помогите мне обрести покой, который и вам нужен! Боже, прошу тебя, люди, прошу вас, даруйте мне покой или помогите найти его!» А тот, кто не любит кричать и не любит молиться, поскольку и молитва кажется ему тщетой и притворством, ни о чем не просит, никого ни о чем не просит, терзает самого себя, сам себе платит дань и всякий день у себя же требует платы, чтобы было чем оделять других или хотя бы обмениваться с ними улыбкой. Но если день скудный — бывают ведь скверные и скудные дни, — тогда и ему придет на ум слово, которого он так избегал и которое многие легковесно перемалывают во рту, забьется он куда-нибудь в угол, уткнется головой в подушку или спрячет лицо в ладони и шепнет тайком то, что боится вымолвить вслух: покоя, покоя, покоя!.. Вновь и вновь повторяет он это слово, играет им и, улыбаясь, обливает его робкими слезами.