Страница 12 из 72
Доходило чуть не до галлюцинаций, до ненаучной фантастики. А вдруг выступал в Покрове, припозднился-заблудился и сейчас, продрогший и голодный, войдет в калитку на огонёк.
Чушь, конечно! Может, решиться и пригласить? Или «в малый вентерь рыбаря не заплывает сом?!» Много ещё здесь неустроенности.
И лесные пожары каждое лето заволакивали всю округу серо-синей мглой. И грибы пропали, что для этих мест полное безобразие.
Но вот в лето 2003-е грибы полезли. Да какие! В болоте под соседней деревней Перново я набрёл на островок, где стояла добрая сотня подосиновиков. И это — на площади всего-навсего с гектар. Больше половины — переросшие. Значит, неделю, не меньше здесь не ступала нога человека.
Мчусь в Москву, выпиваю для храбрости сто граммов. Звоню Кузнецову. Так и так. Грибов намного больше грибников.
— А ты не брешешь? В понедельник, сам знаешь, в журнале работаю, во вторник — в Литинституте. А потом можно и съездить.
Ушам не верю. Перед этим жена Кузнецова развеяла надежды: «Юра на подъём тяжёл, так далеко не поедет».
Возвращаюсь в деревню навести порядок, а супругу прошу привезти дорогого гостя.
Уезжаю 23 сентября, а на 26-е жду их.
Ночью выхожу на крыльцо — мороз! Всё в инее. Известный закон сработал, гад такой! Еле дожидаюсь утра — и в лес. Вот они, сотни ярко-розовых волнушек, десятки стеклянных подберёзовиков. Припечёт солнце — и всё это побуреет, почернеет, потечёт чернилами. Ах, ты, горе-горькое! Во мху — там потеплее, там я нахожу кое-что стоящее. Но Кузнецов-то сам захочет набрать. Уж с этой стороны я его знаю хорошо.
В следующие дни в лес не хожу — больно сердцу вспоминать недавнее грибное богатство.
26-го сбывается старый сон: калитка открывается, входит Кузнецов с моей Алиной. Солнце висит на западе уже низко, как говорится, на полдуба.
— Успеем, — говорит Кузнецов. — Чаю попьём и — вперёд. Слышишь: коса косит? — Он показал на настенные часы, секундная стрелка которых и правда производит звук вжикающей косы. — Напиши об этом.
Я вздрагиваю. Перед этим жена привезла мне плащ с капюшоном, я его повесил на гвоздь снаружи бытовки, а ночевал в бане.
В утренних сумерках выхожу, забыв про плащ, и глазам предстаёт такая картина: кто-то заглядывает в окно бытовки и рядом — коса. Рассказал строителям, они хохотали: «Смерть пришла в бытовку, а ты — в бане. Так старухе и надо!»
Идём в лес. Я — понятно, с каким настроением. Вспоминаю разговор грибников, молодого и пожилого. Пожилой: «Я как найду хороший гриб, говорю лесу „спасибо“, иногда поклонюсь даже». Молодой смеётся: «Вот от этого у тебя всего четыре подберёзовика. Пока ты кланялся, я полкорзины набрал. Когда мне ничего не попадается, я лес если не матерю, то стыжу: два года грибов не рожал, а ещё владимирский! Сразу появляются».
Иду вслед Кузнецову и то кланяюсь, то ругаюсь про себя. Должно что-то помочь. И правда! Оказывается, подосиновики приноровились вырастать за день, когда мороза нет. Волнушки и к вечеру не оттаивают, а подосиновики живые, тёплые. Я это воспринимаю как чудо.
Кузнецов ворчит маленько, но кое-что находит и он. Он любит всё огромное, даже грибы. На огороде успел похвалить нашу капусту. У нас один кочан вырос килограммов на десять. Попробовал квашеной, сказал: «Спасибо, детство вспомнил».
Хочу ему напомнить его строки: «Остановись — и сквозь твои подошвы начнут буграми рвать тебя грибы», но вспоминаю, что он не очень любит шуток насчёт своих стихов. Для него поэзия — служение. Последние года два при редких встречах слышал от него постоянное (и многие, многие слышали в свой адрес): «Трудись!».
Возвращаемся в темноте, одичавшей пашней, где не сеют ничего уже лет двенадцать. Дорога рожает туман, наверное, больше прогрелась за день. Кузнецов останавливает меня время от времени: «Слышь, тишина какая? Понял? Ни хрена ты не понял.» (это его частая присказка). Один стихотворец, автор статьи о Кузнецове, жаловался: «Я его в статье гением назвал, а он мне говорит: „Ни хрена ты во мне не понял!“»
— Ты уже привык здесь, пригляделся. А посмотри: в кроне вяза сколько неба! А вот Большая Медведица. У меня с балкона никаких звёзд не видно. Тютчева помнишь: «Душа хотела б быть звездою?» Косноязычно, а как хорошо! Ищи звезду. Понял? Ни хрена ты не понял! Но поймёшь.
На Кузнецова обижаться невозможно, но я играю обиду:
— Что ж вы олигофрена заставляете кандидатский минимум сдавать?
— Сможешь, сможешь. Ищи звезду.
Алина готовит Кузнецову постель в бане (там есть жилая комнатушка и маленький камин). Мы пока гуляем по огороду. Я с удивлением обнаруживаю кругом кузнецовские предметы-символы: вот «плечист и шершав неубранный лес кукурузы», через дорогу, напротив усадьбы, стоит колодец-журавль, единственный уцелевший в деревне («а живые — над ним пролетали и тревожно кричали вдали. Он смотрел в журавлиные дали и ведро волочил до земли»), вот — чёрные подсолнухи, пусть не в колодце, но — вокруг («Мёртвым светом его охватило, он уже не внимал ничему, только видел ночное светило, присягая на верность — ему»). Очень много было и змей, но лесные пожары их почти вывели.
Кузнецов заглядывает в колодец на огороде, который за четыре дня вырыли три богатыря из Покрова. Два Александра и Юрий. Поставили себе рукотворный памятник на века, обращённый внутрь земли. Там бьют три ключа. Кузнецов, наконец, заключает:
— Бывает глубже, но и этот хорош. Пойду на скамейку, я там ещё не сидел.
Он и правда, обошёл уже почти все уголки. Потом спросит перед отъездом: «Будешь рассказывать, что у тебя Юрий Кузнецов две ночи в бане ночевал?»
— Конечно, буду (почему я это сам не сказал, ведь думал об этом? Почему жалеем добрые слова?)
Когда разжигаем камин, спрашивает:
— Не торопился ты мой «Путь Христа» читать. Боялся?
— Боялся.
— Что плохо напишу? — В голосе Кузнецова зазвенели грозные нотки.
— Нет. А того, что в Христе много Кузнецова будет.
— А без этого нельзя. Все мы в нём какой-то частью. А он в нас. — Кузнецов вдруг улыбается, — чудно, светло, мгновенно преображаясь.
Мы с женой ждём сына с его двоюродным братом. Они должны пригнать личный транспорт для дальнейшей грибной разведки. Позже стало известно, что машина по дороге сломалась. А связи с ними не было. Я держусь, а жена испереживалась: «Дорога опасная!»
Кузнецов возмущается:
— Нельзя думать о плохом. Грех! — И разливает по рюмкам вино. Сам принимает дозу, по размерам гомеопатическую.
Наутро я договариваюсь о машине с соседом, Сибиряком (в деревне у всех клички). Ждём машину.
— Сядь сюда, — командует Кузнецов, указывая на обрезок бруса, — смотри: мой однофамилец. — Перед нами по заиневшей траве скачет поздний кузнечик. И опять Кузнецов озаряется улыбкой.
Насмешить его можно нежданно для себя. Он хохочет над анекдотом, который рассказал мне сосед, друг детства, а тому — пасечник: «Стоит мужик в пустом холодном доме на табуретке, вешаться хочет. Видит: на грязном полу окурок. „Дай-ка покурю“. Покурил, полез в петлю. Видит: под столом немного водки в бутылке осталось. „Дай-ка выпью перед смертью“. Выпил, влез в петлю, постоял-постоял: „А чегой-то я вешаюсь, когда жизнь налаживаться стала?“». Кузнецов смеётся, а мне вспоминается его раннее стихотворение — «Хозяин рассохшегося дома» — о праве человека на простую земную радость, на жизнь среди пустынного, враждебного человеку космоса.
Сибиряк отвёз нас за десять километров, в совсем глухой лес. Он собрался со своей родственницей за клюквой, а не за грибами. Договариваемся встретиться через час, но через час заблудились и они, и мы. Мы всё же намного раньше выбрались к машине.
Кузнецов собирает на поляне отходы цивилизации, поджигает:
— Цивилизация пошла на пользу больше всего воронам и тараканам. — Ворон он ненавидит всерьёз.
— А правда, что в тютчевском Овстуге столько ворон?
— Да! Старикам их старики говорили, что так всегда было: гроздьями висели и орали. Ненавижу их.