Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 103



В воскресенье вечером я отправился вместе с волонтером пешком в Зеттлинген, больной от возбуждения и смущения. Вилла просматривалась беспрепятственно, мы стояли за оградой перед заморскими соснами и кипарисами, лай собак чередовался со звуком колокольчика у ворот. Слуга впустил нас, не произнося ни слова, а обслуживал с таким пренебрежением, что даже не озаботился защитить от огромных сенбернаров, норовивших схватить меня за штаны. Я опасливо посматривал на свои руки, которые месяцами не отмывались добела. Накануне вечером я оттирал их целые полчаса керосином и жидким мылом.

В простом светло-голубом летнем платье, в салоне дама принимала нас. Она протянула каждому из нас руку и предложила сесть, ужин сейчас будет готов.

— Вы близоруки? — спросила она меня.

— Немного.

— Пенсне вам не идет, знайте это.

Я тут же снял его, сунул в карман и состроил соответствующую гримасу.

— И вы к тому же еще и соци? — расспрашивала она дальше.

— Вы имеете в виду, являюсь ли я социал-демократом? Да, конечно.

— А, собственно, почему?

— По убеждению.

— Ах вот как. А красный галстук действительно очень мил. Ну, давайте ужинать. Надеюсь, вы голодны?

На столе в соседней комнате лежало три салфетки. За исключением трех видов бокалов, против моего ожидания, не было ничего, что могло бы привести меня в замешательство. Суп-пюре из мозгов, жаркое из вырезки, овощи, салат и пирог — это была еда, с которой я умел управляться, не компрометируя себя. А вина хозяйка наливала сама. Во время трапезы она разговаривала практически только с волонтером, и поскольку добротная пища и хорошее вино привели меня в приятное расположение духа, я вскоре почувствовал себя вольготно и довольно уверенно.

После ужина бокалы перенесли в салон, и когда мне предложили дорогую сигару и разожгли ее, к моему удивлению, на красно-золотой свечке, мое хорошее самочувствие перешло в уютный комфорт. Я даже отважился взглянуть на даму, и она была столь элегантна и прекрасна, что я с гордостью ощутил, как перенесся в блаженную обитель высшего света, о котором имел очень смутное, но томительно-влекущее представление по отдельным романам и литературным приложениям к газете.

Завязался оживленный разговор, и я так осмелел, что отважился шутить по поводу предыдущего замечания мадам — про социал-демократию и красный галстук.

— Вы совершенно правы, — сказала она смеясь. — Оставайтесь, пожалуйста, при своем мнении. Но галстук завязывайте все же ровнее. Смотрите, вот так…

Она встала передо мной, склонилась, взялась за мой галстук двумя руками и поправила узел. При этом я неожиданно почувствовал, испытав сильный испуг, как она просунула два пальца мне под рубашку и тихонько пошевелила ими по коже груди. И когда я испуганно взглянул на нее, она еще раз надавила мне пальцами на грудь и посмотрела не мигая в глаза.

Черт побери, подумал я, и у меня сильно забилось сердце, а она отошла и сделала вид, что рассматривает мой галстук. Потом она снова посмотрела на меня, серьезно и в упор, и несколько раз медленно кивнула.

— Не принесешь ли из угловой комнаты шкатулку с играми? — спросила она племянника, листающего журнал. — Будь так добр, пожалуйста.

Он пошел, а она подошла ко мне, медленно, с широко раскрытыми глазами.

— Ах ты! — сказала она тихо и мягко. — Ты очень мил.





При этом она приблизила ко мне свое лицо, и наши губы слились, беззвучно и страстно, и еще раз, и потом снова опять. Я обхватил ее и прижал к себе, эту большую красивую даму, так сильно, что ей, должно быть, стало больно. Но она снова искала мои губы, и пока она целовала меня, ее глаза увлажнились и по-девичьи заблестели.

Волонтер вернулся с играми, мы сели за стол и принялись играть в кости на фисташковое пралине. Она говорила опять очень живо и шутила каждый раз, когда бросала кости, а я не мог выговорить ни слова, да и руки меня не слушались. Под столом ее рука то и дело нащупывала мою, или она клала свою руку мне на колено.

Около десяти часов волонтер объявил, что нам пора уходить.

— Как, уже? — спросила она и посмотрела на меня.

У меня не было опыта в любовных играх, и я, запинаясь, произнес, что да, время вышло, и встал.

— Ну что ж! — воскликнула она, и волонтер пошел. Я последовал за ним к двери, но едва он переступил порог, она схватила меня за рукав и еще раз притянула к себе. А при выходе мне шепнула: — Не будь глупым, ты, только не будь глупым! — Но я ее так и не понял.

Мы попрощались и помчались на станцию. Купили билеты, и волонтер вошел в вагон. Но мне его общество было сейчас ни к чему. Я лишь встал на первую ступеньку вагона и, когда машинист дал свисток, спрыгнул и остался на перроне. Была уже темная ночь.

Опьяненный и в полной меланхолии пошел я длинной проселочной дорогой домой, мимо ее сада, мимо ограды, словно вор. Благородная дама полюбила меня! Передо мной открывались сказочные дали, и, случайно нащупав в кармане никелевое пенсне, я выбросил его в канаву.

В следующее воскресенье волонтера опять пригласили на обед, а меня нет. И она больше не приходила в мастерскую.

В течение целого квартала я часто бывал в Зеттлингене, по воскресеньям или поздно вечером, стоял и прислушивался у ограды, ходил вокруг сада, слышал, как лают сенбернары и как в верхушках заморских деревьев шумит ветер, видел свет в комнатах и думал: может, она увидит меня однажды — ведь она меня любит. Однажды я услышал в доме звуки музыки, играли на рояле, мягко и певуче, а я лежал у стены и плакал.

Но слуга так ни разу больше и не провел меня наверх и не защитил от собак, и никогда больше ее рука не касалась моей и ее губы — моих. Только во сне такое случилось несколько раз, только во сне. А поздней осенью я оставил слесарную мастерскую, навсегда снял с себя рабочую синюю блузу и уехал далеко, в другой город.

1905

ЖЕРТВА ЛЮБВИ

Три года я работал помощником продавца в книжном магазине. Сначала я получал восемьдесят марок в месяц, потом девяносто, потом девяносто пять, и был горд и рад, что зарабатываю себе на хлеб и ни у кого не прошу ни пфеннига. Моим честолюбивым желанием было продвинуться в специализации «букинистические книги». Тогда можно было бы, подобно библиотекарю, жить старыми книгами, ставить дату на инкунабулы, а в хороших букинистических магазинах есть места, где за работу платят двести пятьдесят марок и дальше больше. Конечно, путь до этого неблизкий, а пока нужно было работать и работать…

Среди моих коллег было немало чудаков. Часто мне казалось, будто книжная торговля — приют для неудачников любого типа. Утратившие веру священники, вечные студенты, лишившиеся человеческого облика, не имеющие работы доктора философии, не нашедшие себе применения редакторы и вышедшие в отставку офицеры стояли рядом со мной за конторками. У некоторых были жены и дети, но они ходили в обтрепанной одежде, другие жили, можно сказать, припеваючи, но большинство из них шиковали первую треть месяца, чтобы оставшееся потом время перебиваться сыром с пивом и довольствоваться хвастливыми речами. Но все они сохранили от лучших времен остатки хороших манер и умения грамотно говорить и писать и были убеждены, что только неслыханная беда и несправедливость довели их до такого низкого положения.

Странные люди, как уже было сказано. Но такого человека, как Колумбан Хус, я еще никогда не видел. Свою грошовую работу писаря он нашел случайно, войдя однажды в контору и начав там попрошайничать; работу он принял с благодарностью и занимался ею более года. Собственно, он никогда не делал и не говорил ничего такого уж выдающегося и внешне жил так же, как и другие бедные служащие той же конторы. Но по нему было видно, что не всегда он жил так. Было ему чуть больше пятидесяти, телосложения он был хорошего, чем напоминал солдата. Его движения были благородны и величавы, и именно таким я представлял поэта или писателя.

Однажды случилось так, что Хус отправился со мной в трактир — почуял, что я тайно им восхищаюсь и люблю его. Там он завел возвышенные речи про жизнь и разрешил мне оплатить его выпивку. А однажды вечером в июле он рассказал мне одну историю. У меня как раз был день рождения, и он пошел со мной немного попраздновать, мы выпили вина и решили теплой ночью прогуляться по аллее вдоль реки. Под последней липой стояла каменная скамья, он на ней вытянулся, а я лег в траву. И он поведал мне следующее: