Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 22 из 103

Кузен Килиан тоже был не из тех, кто осуждал мое праздное времяпрепровождение. Он испытывал глубочайшее уважение к моей учености, в его глазах она окутывала меня священной мантией, и я, естественно, расправлял складки так, чтобы наружу не проглядывали кое-какие дыры.

Мне было так хорошо, как никогда. Тихо и медленно бродил я по полям и лугам, по пашням и скошенной траве, среди высоких зарослей болиголова, лежал неподвижно и дышал, как змея, греясь на солнце и наслаждаясь тишиной в палящие часы.

А эти летние звуки! Слушаешь их и испытываешь блаженство и легкую печаль. Я так люблю их, эти звуки: бесконечное, длящееся за полночь пение цикад, в нем можно утонуть, как в море; тяжелое шуршание сытых волнующихся колосьев; постоянно подкарауливающее тебя тихое погромыхивание грозы в отдалении; вечером тучи комаров со звоном в ушах; призывный, далекий, добирающийся до глубины души звук отбиваемой косы; усиливающийся ночью теплый ветерок и облегчающая душу и тело внезапная дробь дождевых капель.

И как в эти недели все упоенно и буйно цветет и дышит глубже, сильнее благоухает, чувственнее и ярче полыхает красками! Как волны сладкого густого запаха лип заливают окрестные долины, и как рядом с усталыми от тяжести, спелыми колосьями зерновых жадно цепляются за жизнь пестрые полевые вьюнки, хвастаясь своим пышным цветением и суетливо ловя моменты, пока их не срезал серп!

Мне было двадцать четыре, я находил, что мир и я сам устроены как нельзя лучше, и воспринимал жизнь как восхитительное поле деятельности для искусного любовника, получающего удовлетворение в первую очередь по всем эстетическим пунктам. Однако влюбленность и приходила, и протекала по извечным своим правилам, в обход моих вкусов и моих желаний. Но пусть бы кто-то попробовал сказать мне что-то подобное! После положенных сомнений и колебаний я следовал жизнеутверждающей философии и придерживался, после неоднократных ошибок в жизни, спокойного, как мне казалось, и делового отношения к вещам. Кроме того, я сдал экзамен, в дорожной сумке у меня лежали неплохие карманные деньги, и мне предстояло два месяца каникул.

Вероятно, у каждого в жизни бывают такие периоды: впереди тебя ждет гладкая дорога, никаких препятствий — ни облачка на горизонте, ни лужицы под ногами. Ты паришь на вершине и веришь в то, что не бывает в жизни счастливого везения или случая, а что все это ты честно заслужил, как и свое будущее, хотя бы наполовину, лишь потому, что ты парень что надо. И следует просто радоваться тому, что ты это понимаешь, поскольку на этом зиждется и счастье принца из сказки, и воробьев на навозной куче, и это не будет длиться вечно.

Из этих двух каникулярных месяцев незаметно пролетело несколько дней. Вольготно и с комфортом, как истинный бонвиван, бродил я по полям и долинам, с сигарой во рту, полевыми цветами на шляпе, фунтом вишен и хорошей книжкой в кармане. Я обменивался умными мыслями с местными землевладельцами, приветливо здоровался и болтал с крестьянами, работавшими на полях. Не отказывался от приглашений на большие и маленькие празднования, сходки и попойки, крестины и вечера, где можно было отведать крепкого пива, от случая к случаю пропускал после обеда рюмочку со священником, ходил с заводчиками и арендаторами водных угодий на ловлю форели, пребывал в радостном движении, прищелкивая языком, пока какой-нибудь крепкий мужик внушительного телосложения по-свойски не хлопал по плечу и усмехался над моими великовозрастными забавами. Потому что, естественно, я только внешне был так беззаботно молод. С некоторых пор я обнаружил, что из мальчишеских забав уже вырос и превратился во взрослого мужчину; в глубине души я ежечасно тихо радовался своей зрелости и с удовольствием вспоминал выражение, что жизнь — как конь, быстрый сильный конь, и нужно обращаться с ней, подобно всаднику, смело и осторожно.





Земля лежала в летней красе, зерновые поля начинали желтеть, воздух был напоен запахом сена, и листва была все еще сочной и свежей. Дети носили на поля хлеб и молодое вино, крестьяне были быстры в движениях и веселы по настрою, а вечерами по переулкам бегали стайки девушек, смеялись без всякого повода и причины и, не сговариваясь, запевали протяжные народные песни. С высоты молодой мужской зрелости я дружелюбно поглядывал на них, милостиво и от души радовался веселью детей, крестьян и девушек и верил, что хорошо это все понимаю.

В прохладном каньоне, где в седловине протекал ручей, крутивший через каждую сотню шагов мельничные жернова, солидно обосновалась чистенькая мастерская по обработке мрамора: сараи, помещение для распиловки, площадка для камнерезных машин, двор, жилой дом и садик — все было просто, внушительно и радовало глаз: не ветхое и не то чтобы очень новое хозяйство. Здесь не спеша и абсолютно безупречно распиливали мраморные блоки на плиты и круги, мыли и шлифовали их — тихое и чистое производство, способное доставить любому зрителю удовольствие. Странно было видеть в тесной долине, извивающейся среди елей, буков и узких полосок луговин, живописный и зрелищный распиловочный двор, заваленный огромными монолитными блоками, белыми, серо-голубыми и с пестрыми прожилками готовыми плитами любой величины, мраморными отходами и мелкой сверкающей мраморной пылью. Когда я в первый раз покидал этот двор, нанеся визит из любопытства, я унес в кармане маленький кусочек белого мрамора, отполированного с одной стороны, — и хранил его много лет, он лежал у меня на письменном столе и служил мне в качестве пресс-папье.

Владельца мраморной мастерской звали Лампарт; во всей этой богатой на оригинальность местности он казался мне одной из самых своеобразных личностей. Он рано овдовел, и на нем лежал какой-то особенный отпечаток — то ли от замкнутой жизни, то ли от необычного ремесла, остававшегося в стороне от чужих глаз и присутствия людей, живших в окрестности. Его считали зажиточным, но толком о том никто ничего не знал, так как кругом не было никого, кто бы занимался таким же делом и разбирался в успехе и доходах от этого бизнеса. В чем заключалась его особенность, я еще не разобрался. Но какая-то особенность наличествовала и заставляла людей обращаться с господином Лампартом по-особому. Всякого, кто приходил к нему, он встречал вежливо и оказывал ему дружеский прием, но чтобы кто-то приходил в его мастерскую во второй раз — такого еще ни разу не бывало. Если он сам появлялся на людях — что случалось крайне редко, — во время деревенского праздника, или на охоте, или ради комиссионной сделки, то к нему относились с особой вежливостью, прощупывали его, но довольно робко, после особого приветствия, ибо он всегда был спокоен и смотрел всем в лицо серьезно и равнодушно, как истый отшельник, пришедший из леса и стремящийся вернуться туда поскорее вновь.

Его спрашивали, как идут дела. «Спасибо, понемножку», — говорил он, но сам не задавал встречных вопросов. Люди интересовались, не причинило ли ему вреда последнее наводнение или перебои с водой. «Спасибо, особенно нет», — отвечал он и не спрашивал, в свою очередь: «А у вас как?»

По производимому впечатлению, забот у него было в избытке, но также было понятно, что делить их с другими он не привык.

В то лето у меня вошло в привычку довольно часто общаться с человеком, моловшим мраморную муку. Я заходил, чтобы просто коротко поболтать, во двор или в прохладное сумрачное помещение, где гладкие стальные ленты ритмично поднимались и опускались, скрипел и сыпался песок, у шлифовального станка стояли молчаливые мужчины, а под полом плескалась вода. Я смотрел на колеса и ременные приводы, садился на каменные козлы, бесцельно катал подошвами деревянный валик и слушал, как скрипят под ним мраморные крошки и осколки, как плещется под полом вода, закуривал сигару, наслаждался какое-то время тишиной и прохладой и снова убегал. Хозяина я почти никогда не видел. Но если мне хотелось увидеть его, а мне часто того хотелось, я входил в небольшой, полный таинства дом, тщательно вычищал у порога сапоги и тихонько покашливал, пока вниз не спускался господин Лампарт или его дочка. Она открывала дверь в светлый зал, предлагала мне сесть или даже подносила стакан вина.