Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 103

— Берта, на балконе с Хансом Амштайном Саломея, — сказал я ей.

Она тут же встала, отложила рукоделие и сильно побледнела. Я видел, как она задрожала, и подумал, что она сейчас зарыдает, но она закусила губу, оставаясь неподвижной.

— Мне нужно быть там, — сказала она вдруг. Я смотрел, как она направилась к балкону прямой и ровной походкой, как открыла балконную дверь и тут же закрыла ее за собой. Какое-то время я смотрел на дверь и пытался себе представить, что там происходит. Но я ничего не мог поделать. Я спустился вниз к себе в комнату, разлегся на двух стульях, курил и слушал шум дождя. Я пытался себе представить, что там происходит с этими тремя людьми, и больше всех я переживал за Берту.

Дождь давно прекратился, и теплая земля почти уже везде высохла. Я поднялся наверх в гостиную, где Берта уже накрывала на стол.

— Саломея ушла? — спросил я.

— Уже давно. А ты где был?

— Я поспал. А Ханс где?

— Вышел.

— Что между вами произошло?

— Ах, оставь меня!

Но нет, я ее не оставил — потребовал все мне рассказать. Она говорила тихо и спокойно и смотрела на меня с бледным лицом, но решительно и твердо. Нежная кроткая девушка вела себя мужественнее, чем я от нее ожидал, и, возможно, даже мужественнее, чем мы, мужчины.

Когда Берта вышла на балкон, Ханс стоял на коленях перед насмешливой прямой Саломеей. Берта приложила все усилия, чтобы держать себя в руках. Она заставила Амштайна встать и держать перед ней ответ. Он рассказал ей все, а Саломея стояла рядом, слушала и посмеивалась. Когда он закончил, наступило молчание, и длилось оно до тех пор, пока Саломея вновь не закуталась в плащ, собираясь уйти. Тогда Берта сказала:

— Ты останешься тут! — И обратилась к Хансу: — Она тебя заловила, вот теперь пусть и владеет тобой, а между нами все кончено!

Что ответила Саломея, я так до конца и не узнал. Но что-то очень злое — у нее нет сердца, сказала Берта, — и когда она пошла потом к двери, ее никто не проводил, и она одна спустилась по лестнице. А Ханс стал просить прощения у моей бедной кузины. Он уедет уже сегодня, она хочет его забыть, он недостоин ее и всякое тому подобное. И он ушел.

Когда Берта все это рассказала, мне захотелось как-то ее утешить. Но прежде чем я смог произнести хоть слово, она упала на полунакрытый стол и разразилась безудержными рыданиями. Она не потерпела бы никакого прикосновения к себе и ни единого слова жалости; мне разрешалось лишь стоять рядом и ждать, пока она придет в себя.

— Иди же, иди! — сказала она наконец, и я ушел.





Когда Ханс не появился за ужином и не вернулся ночевать, я этому не очень удивился. Возможно, он просто уехал. Правда, его маленький чемоданчик лежал на месте, но Ханс, наверное, напишет по этому поводу. Так чтобы очень уж благородным назвать это бегство было нельзя, но можно, во всяком случае, легко объяснимым. Плохо было только то, что теперь мне придется рассказать дяде про все эти гадкие делишки. Погода была просто ужасной, и я рано ушел к себе в комнату.

На следующее утро меня разбудили голоса и шум перед домом. Было всего пять утра. А потом зазвучал у ворот колокольчик. Я натянул штаны и вышел.

На еловых ветках лежал Ханс Амштайн в своем сером шерстяном пиджаке. Его принесли егерь и три дровосека. Само собой, несколько зевак тоже тут были.

Дальше? Нет, дорогой мой. История на этом кончается. Сегодня самоубийства среди студентов не редкость, но тогда люди испытывали почтение к жизни и смерти и про моего Ханса говорили еще очень долго. И я тоже не простил его смерти легкомысленной Саломее до сегодняшнего дня.

Ну, правда, она искупила какую-то часть вины. Тогда это ее не очень тронуло, но потом и для нее пришла пора, когда она должна была серьезно относиться к жизни. Ей выпал нелегкий путь, и она тоже не дожила до старости. Это могло бы стать еще одной историей! Но не сегодня. Может, откупорим еще бутылочку?

1903

МРАМОРНАЯ ПИЛА

Стояло великолепное лето, прекрасную погоду исчисляли не днями, а неделями, а ведь шел всего лишь июнь и только что закончился сенокос.

Для некоторых людей нет ничего лучше, чем такое чудесное лето, когда в мокрых плавнях жгут камыш и пекло пробирает до самых печенок. Эти люди, когда наступает их пора, вбирают в себя столько тепла, находя в этом удовольствие, и так радуются своей неторопливой жизни, недоступной пониманию других. К этому типу людей принадлежу и я, поэтому испытывал такое блаженство в начале того лета, вынужденный, правда, надолго прерываться, о чем и хочу сейчас рассказать.

Это был, вероятно, самый роскошный июнь в моей жизни, и пришло как раз самое время для того, чтобы он наступил. Маленький палисадник перед домом моего отца на деревенской улице благоухал цветами, буйно заполонившими его в этом месяце; георгины, закрывавшие пошатнувшийся забор, пышно разрослись, подняв высоко свои стебли и выпустив крепкие круглые бутоны, сквозь прорези в которых пробивались желтые, и красные, и лиловые лепестки первых цветов. Желтофиоль цвела так неудержимо, словно ее медовых тонов соцветия предчувствовали, что время их на исходе и они скоро отцветут, уступив место густым зарослям резеды. Тихо стояли знойные негнущиеся бальзамины на толстых, словно стеклянных стеблях, изящные и мечтательные лилии, жизнерадостные, ярко-красные кусты одичавших роз. Не видно было ни клочка свободной земли — палисадник превратился в один большой пестрый радующий глаз букет, втиснутый в одну узкую вазу, по краям которой настурции задыхались в объятиях роз, а в центре доминировали нагло и мощно рвущиеся ввысь высокие стебли турецкой лилии с крупными чалмовидными рубиново-красными цветками.

Мне все это безумно нравилось, но мой отец и деревенские жители не обращали на цветник никакого внимания. Цветы начинали доставлять им радость только тогда, когда приближалась осень и в цветнике оставались лишь последние поздние розы, сухоцветы и астры. А сейчас все крестьяне ежедневно с утра до позднего вечера были заняты на полях и падали вечером от усталости как подкошенные, словно оловянные солдатики, на кровать. И тем не менее каждую осень и ранней весной они заботливо ухаживали за палисадником, хотя от него не было никакого проку — ни ягод, ни плодов — и они в упор не замечали его в самое прекрасное время года.

Вот уже две недели над головой раскинулось шатром жаркое синее небо, утром ясное и улыбающееся, после полудня постоянно затянутое низкими, медленно наплывающими облаками. По ночам гремели близкие и далекие грозы, но каждое утро, даже если в ушах еще стоял грохот раскатов грома, небосвод просыпался, сверкал синевой, излучал солнечный свет, а воздух был пропитан зноем. А у меня начиналась радостная и неторопливая летняя жизнь: короткие походы по раскаленным, растрескавшимся от жары полевым тропкам через дышащие теплом, желтеющие нивы с высокими колосьями зерновых, среди которых радостно выглядывали маки и васильки, горошек, куколь и вьюнки, а после этого долгий отдых, часами, в высокой траве на опушке леса, мелькание надо мной жуков и мошек, пронизанных лучами света, жужжание пчел, застывших на безветрии ветвей в бездонном небе; к вечеру блаженно-ленивое возвращение домой, сквозь солнечную пыль и охровое золото пашен, сквозь воздух, напоенный дневной усталостью, и призывное, полное тоски мычание коров, а в конце дня долгие, лениво тянущиеся до полуночи часы, просиживание под кленом и липой в одиночку или с кем-то из знакомых за бокалом золотистого вина, умиротворенная вялая болтовня до глубокой ночи, такой теплой, пока где-то вдали не начнет греметь гром и первые, вспугнутые порывами ветра капли медленно и сладострастно упадут, тяжелые и мягкие, едва слышно в густую пыль.

— Нет, но чтобы до такой степени ленивый, как ты! — восклицал мой добродушный кузен, беспомощно качая головой. — И как у тебя руки-ноги не отваливаются!

— Добротно привинчены, и все на своем месте, — успокаивал его я. И радовался тому, какой он усталый и потный и словно оцепеневший от этой усталости. Я не чувствовал за собой никакой вины — экзамен и длинная вереница невеселых месяцев, в течение которых я ежедневно и трудно ишачил, отказывая себе во всем, остались позади.