Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 103

— Ну хорошо, хорошо. Завтра в одиннадцать часов поставьте меня в известность; вы найдете меня в отеле «Швейцерхоф».

К отелю поэт медленно шел пешком. На набережной и мосту было полно иностранцев. Вечер был ясный и теплый и открывал взору аккуратный светлый город с прогуливающейся вдоль озера в привычном для Люцерна приятном освещении пестрой и оживленной публикой. По темно-зеленой водной глади скользили разноцветные челны и маленькие белые пароходики, за куполом вокзала высился черный Пилат, по другую сторону поднимался зеленый конус Риги, на бесчисленных старых городских башнях горели последние лучи закатного солнца. Мартин смотрел на водный простор. Он снял недалеко от Вицнау шале — для себя и Элизабет. Пока он неподвижно смотрел на зеленую, серебрящуюся вдали поверхность, мирная пестрая картина изменилась у него на глазах. Он явственно увидел перед собой море, «самое северное море» из своей сказки и пурпурно-синий прибой у высоких, как башни, скал.

5

На следующий день Мартин отправился с турагентом в Вицнау. Шале, что он снял, находилось в верхнем конце деревни, у самого озера, в стороне от дороги. За исключением курсирующего мимо пароходика здесь ничто больше не напоминало о ярмарочном балагане курортного сезона. Напротив, чуть левее, поднимался Буоксер-Горн, справа — Бюргеншток, а посредине, чуть в глубине, Штансер-Горн, тогда как сзади, за скрытым густой листвой берегом озера, высилась крутая и совершенно белая отвесная скала. Этот маленький садовый уголок даже и сейчас, в туристический сезон, сохранял нетронутую красоту и свежесть, которые весной и поздней осенью красят здешнее озеро и его берега. В этом незамысловатом идиллическом пейзаже, в смене красок свинцового оттенка чистой воды и обсаженной фруктовыми деревьями светло-зеленой береговой полоски избалованный глаз поэта находил умиротворение, которого тщетно искал в высоких Альпах или на юге. И хотя на форму вот этих вот гор и особенности красок растительного мира уже оказывала подспудное влияние альпийская мощь и чистота, в пейзаже было что-то и от идиллии не самых высоких гор — с их лесом, садами и простой прелестью возделываемой земли. Мартин все это очень хорошо замечал и любил эту местность — она напоминала ему родину и то время, когда природа и пейзаж еще имели над ним власть. Эти недели, когда он скрывался здесь, в этой тишине, возвращали ему каждый раз ощущение благодатной печали, похожей на ту, с какой ступаешь после дальнего и долгого отсутствия на площадку, где играл в детстве. В этой тишине зелени он, не противясь, предавался грезам и воспоминаниям своей жизни, и здесь его фантазия черпала нежное, сказочное вдохновение, которое он позднее, в месяцы последующего напряженного труда, целый год неустанно и с тонким вкусом облекал в окончательные и удачные стихотворные формы. В эту отрешенность от земного мира его сопровождали любимые поэты: небольшое собрание книг, большей частью старинные издания греческих поэтов, воспевающих идиллию, таких как Лонг[12], поэтов Возрождения, как Ариосто[13], и несколько томиков итальянских сонетов. С каким-то особенным настроением вглядывался он сегодня в знакомые пейзажи и в нетерпении думал о том приближавшемся времени, что должно было наполнить его на этот раз не мечтательным, плодоносящим покоем одинокой сельской жизни, а сладостной страстью, возбуждающей его изнутри, чего он так ненасытно желал всем своим требовательным существом.

Старый лодочник, заметив поэта с озера, помахал ему шляпой.

— Приветствую вас, господин Циммерманн, — крикнул Мартин, кивнув ему в ответ.

— Пришло время опять сесть за весла, — засмеялся старик. — Какую лодку возьмете в этом году?

— Пока никакую, — поблагодарил его за внимание Мартин. — Ко мне должны прибыть гости, так я надеюсь. Так что попозже, господин Циммерманн.





Старик разочарованно поплыл дальше, к причалу.

Ближе к вечеру моторная лодка Мартина небыстро скользила по освещенной золотистыми лучами глади озера назад в Люцерн. Поэта не покидало ощущение, что сегодня он в последний раз насладится облюбованным им кусочком земли, таким тихим и чистым. В Люцерне его встретило оживление, был час променада на набережной, повсюду звучала громкая музыка, как и всегда, когда здесь начинался курортный сезон. На одном из отходивших от пристани пароходиков он заметил фигуру молодого человека в широкополой шляпе и короткой куртке. По его поведению было понятно, что он впервые видит это озеро. Кто-нибудь из немецких студентов или художников, отбывающих в свою первую поездку на юг, в путешествие до Флюэлена по воде. Он безотрывно смотрел на теперь уже почти поблекшую поверхность воды, и его поза и лицо выдавали безмерную радость и свежесть восприятия юного путешественника. Поэт обернулся и долго смотрел из лодки ему вслед, завидуя в душе этому молодому человеку, которому все было внове.

Вскоре после этого перед ним открыл двери портье, и к нему подошли несколько знакомых, когда он занял место за столиком на террасе, чтобы полюбоваться закатом и увидеть, как окончательно померкнет вода.

— Вы так задумчивы, — сказал ему один из подошедших. — О чем вы сейчас думаете?

— Я только что видел глаза человека, — ответил Мартин, — которому завидую.

А поздним вечером он еще долго стоял один возле отеля и смотрел поверх озера на темный силуэт Пилата на другом берегу. Он размышлял, как же это случилось, что в нем гасла одна радость за другой и с годами он погрузился в море серого равнодушия и безразличной ко всему скуки. И он стал убеждать себя, что готов и даже хочет насладиться той последней радостью, какую еще сулит ему будущее. Последней радостью — благосклонностью той единственной женщины, в плену гениальности и красоты которой он сейчас находился, — а потом ему уже ничего больше не суждено, круг замкнулся, последняя дорожка к радости затерялась. Мартин даже сам удивился, что и эта мрачная мысль не потрясла его, а лишь пронеслась над ним леденящей душу тенью. Он задумался над этим — со спокойным любопытством, словно это была чья-то чужая судьба, выстроив строгую линию самозащиты. Пожалуй, почти болезненному благородству своей необычной манеры поведения он противопоставит полное безрадостности существование, и было бы глупо надеяться на что-то другое. Таков был логический вывод — следствие его взглядов, когда любая наивная радость сама по себе казалась ему чем-то вроде дилетантизма; он даже нашел для себя сравнение: будто стоит и смотрит на жизнь как знаток на картину, давно уже разучившийся чувствовать радость при виде предмета изображения или чего-то случайного и гораздо больше стремящийся получить при взгляде на произведение искусства наслаждение от собственной эрудиции и подтверждение верности наблюдений своего всевидящего ока. Независимая позиция по отношению к самому себе, спокойное самосозерцание — это должно было заменить ему то наслаждение, которое другие — возможно, более счастливые — люди получали от мельтешения внешней жизни. То, чего он, по крайней мере, достиг, было само собой разумеющееся чувство превосходства по отношению к событиям и людям.

И пока недовольство собой и мысли об одиночестве омрачали, словно тени, чело поэта, в его душе уже начала работать та таинственная сила, которая пыталась придать расплывчатым и туманным картинам его мироощущения нужные контуры и фон, чтобы перевести их в сферу художественного отображения. Пока горестное настроение этого вечера переплавлялось в будущий стих, оно теряло давящую тяжесть и придавало мыслям мятущегося поэта новое направление. Мартин знал, что лишь немногие смогли бы понять в его этом душевном балансе чудовищный перевес таланта художника. Он знал, сколь малым запасом этого дара — возвыситься над обыденным, уничтожить его силой искусства — обладают поэты нашего времени, а уж тем более его соотечественники. И он опять подумал о той единственной, про которую знал, что только она ему под стать.