Страница 4 из 19
Бродила она, эта жажда, и у всех остальных батарейных солдат. И чуть случатся спокойные часик-другой, не рвутся рядом снаряды и мины, не свищут пули над головой, как тут же и начинали о бабах языки чесать. Не стесняясь, бесстыдно, то весело-лихо, то яростно-зло. А в госпитале, в медсанбате и вовсе… Безопасно, сверху не каплет, тепло… Да и вот они, рядышком, — няни, сестренки, молодые врачихи. Так и лезут, лезут в глаза. Бывает, прокрутят вечерком и кино. И что ни артистка, то одна тебе краше другой. И понесло, понесло мужиков. Резвятся, гогочут… А Ваня побитой собачонкой завалится на койку, одеяло на голову, и ни звука, молчок. И едва выписали из полевого госпиталя, вернулся в расчет — палить прямой наводкой из Буды по Пешту, через Дунай, сразу начал искать в перерывах между стрельбой — нетерпеливо, беспокойно, рисково. И действительно (на ловца и зверь, как говорится, бежит), первым из всей батареи нашел, чего домогался, искал. Укрылись от пуль и снарядов мадьярочки в подвале почтамта. И только увидели русского — трофейный немецкий штык, лимонки, диск запасной на ремне, на плече автомат, из-под рваной и грязной ушанки рыжие лохматые патлы торчат — перепугались. Перепугался и Ваня: за мародерство, за баб, того и гляди, загремишь в штрафники. Да и… с Ритой, с Олей… Все было робко, невинно, исполнено трепетной возвышенной тайны. А как же иначе, если все эти книги, спектакли, кино — Евгений Онегин и Таня, Наташа, Болконский и Пьер, Петька и Анка, Жюльен и Реналь… И сколько, сколько еще?.. Бесследно, что ли, прошли для него? Навечно впились в его душу. И Ваня тоже затрепетал, не меньше, чем эта худущая, несмотря на войну, завитая, подкрашенная, что в ужасе, с дрожью уставилась на него.
— Вас волен зи, гер официр? — пролепетала она, хотя Ваня был только сержантом. — Вир гебэн ауф алес фюр зи. Ауф алес! <Чего желает господин офицер? Мы готовы для вас на все.>
На миг растерялся и Ваня.
— Нихель, нихель! — выдавил он, наконец, из себя. — Зи вас! Наин, найн! <Ничего, ничего! Вы что? Нет, нет!> — И, с трудом подбирая непослушные, чужие слова, объяснил кое-как: ничего, мол, не надо, просто он ищет, где бы солдат своих разместить. Согласятся ли фрейлен, если сюда?
— Битте, битте! — еще пуще расширив глаза, закричала мадьярочка.
Повыскакивали из углов, возбужденно застрекотали и все остальные:
— Я, я! Битте шен, битте шен! <Да, да! Пожалуйста, пожалуйста!>
Что-то лепеча, извиняясь, Ваня попятился. Так спиной и выбрался из подвала и побежал, от стыда весь пунцовый, как ошпаренный рак.
Передовая — не госпиталь. Здесь больше, чем где бы то ни было, каждый боец — часть огромного, неукротимого, слепого подчас механизма, весь без остатка принадлежащий только ему. Не до собственных терзаний, болячек, невзгод. Успевай убивать, не то укокошат тебя. И Ваня позабыл очень скоро о госпитале. Пока освободили — весь в огне, дыму и развалинах — Будапешт, оттеснили гитлеровцев и салашистов за Балатон, добрались до австрийской границы, Ванин расчет поредел почти на две трети. Сколько раз, только прицепят орудие к «студеру», чтобы за отступающим врагом по пятам, как — «К бою!» — опять, отцепляй снова пушку, снова мерзлую февральскую землю долбай, пали по развернувшимся вдруг в контратаку фашистам.
Немцы теперь изо всех сил цеплялись за Австрию: дальше — на запад — союзники. И Фюрстенфельд, Грац и Вену пришлось брать в тяжелых упорных боях. На южные окраины австрийской столицы Ванина бригада вслед за «тридцатьчетверками» ворвалась только в ночь на тринадцатое апреля.
Братскую могилу зарывали под вечер. Ваня затерялся в гуще притихших неподвижных солдат и ни сам в руки лопаты не брал, не приказывал и своим номерным. А, как и все (кроме, конечно, могильщиков), стоял истуканно и угрюмо молчал. Зарывали в землю и Лосева — самого старого из батареи, на Кавказе еще с ним воевал; пока не получили машин, был он ездовым, а сменили на них лошадей, направляющим стал — пушку за станины таскал-поворачивал. А теперь, под самую завязку войны, выпотрошил ему кишки осколок. Перед самым первым мая Ваниному полку вместо послуживших еще с освобождения Кубани «семидесятишестимиллиметровок» вручили новые «сотки» — с длиннющими пятиметровыми стволами, со щитами из надежной почти сантиметровой брони и со спаренными колесами на гусматике и масляных амортизаторах, а вместо «студебеккеров» могучие гусеничные тягачи с просторными кузовами, набитыми до краев ящиками с мощными унитарными снарядами.
«Эх, — вздыхал завистливо Ваня, — пораньше такие бы нам, на Кавказе еще. А то… «Сорокапяток» несчастных, «хлопушек» и тех… На всю батарею — одна. Да-а, тогда бы… Как вжарил бы по фрицевской «тэшке» — и пополам. А теперь-то зачем? — не мог понять он. Война кончалась уже. А для Вани здесь, в этой прекрасной австрийской столице (еще в довоенном фильме «Большой вальс» поразился ее красоте), похоже, уже и закончилась. Хотя… Как ни гордился новенькими мощными пушками, как ни сожалел, что не придется их уже применить, в глубине души все-таки таилось куда более сильное и стойкое чувство: — Неужто, — подкатывало под горло порой, — не досидим здесь до победного дня и снова нас куда-нибудь бросят?»
Что за дни стояли тогда! Вовсю полыхала весна, вся Вена благоухала цветами, по ночам в парках, на улицах, на площадях, всюду, где зеленела листва, заливались без умолку соловьи. Сам воздух был напоен уже близкой долгожданной победой. И в каждом, во всех — и в Ване звенело одно: уцелели, живы! Господи, мир — вот-вот, на всей, казалось, земле, навсегда! Ваня словно пьяный ходил — каждого, всех готов был обнять.
Однажды неподалеку от казармы встретил девчонку — голенастую, голубоглазую, в светлых кудряшках. С ходу, легко подкатился к ней, тут же сорвал и протянул ей расцветшую ветку жасмина, из кармана достал шоколад (здесь же, под Веной, после последнего боя в изуродованной фрицевской «тэшке» нашел), что-то бросил по-немецки ей невзначай. Чуть испуганно, с любопытством она вскинула на него голубые глаза.
— Битте, — протянул он ветку и шоколад. Она не брала.
— Ну, битте, битте, — И он сам их решительно втиснул ей в руки. — Фон ганце харц! Фон русиш солдат! <От всего сердца! От русского солдата!>
— Данке шен, данке шен, — засмущалась, заулыбалась, залепетала она. — Данке шен. — И, не сразу опомнившись, словно вдруг что-то сообразив, скинула с локтя плетенную из ярко раскрашенных прутьев корзину и достала гвоздичку. — Битте, — и протянула ему.
— О-о-о! — восхитился Ваня и принялся нюхать цветок. — Данке шен. — По школьной программе знал только «данке», а «шен», вернее, сочетание это — «данке шен», слышал впервые, да от мадьярок еще, в Будапеште, в подвале. Отдельно же «шен», в переводе на русский, — прекрасно. Дальше нетрудно было сообразить… И охотно, приветливо за ней повторил:- Дакке шен, данке шен. — Понюхал, понюхал гвоздичку и ткнул в себя пальцем:- Ваня Изюмов, — и весело заулыбался всем своим обветренным, загорелым, чуть в веснушках лицом, звякнул погромче наградами на неположенном ему, но тем не мене раздобытом в обмен на трофейный перламутровый театральный бинокль офицерском кителе, оправил тоже неположенный «парабеллум» в чужой кобуре на чужом трофейном ремне, неположенным для рядовых и сержантов чубом тряхнул.
— Ретзель, — все еще смущаясь, назвалась и она. Слово за слово… Он, конечно, сперва о себе… Малость, конечно, приврал: студент, мол, журналистом или, как и родители, учителем станет — по русскому, по литературе, назвал не действительные, а те же, прибавленные еще до призыва, в школе, года… Затем спросил и о ней. Оказалось, она еще школьница. Но в школу не ходит — закрыта давно. Мама — в Тироли, на ферме, на заработках: три года назад забрали на службу отца. С тех пор и не слыхала о нем ничего. Вот и ходит из дома, из соседней деревни к деду сюда, помогает ему цветы продавать.
Впервые за все, казалось, бесконечные военные годы — по окопам, казармам, госпиталям — Ваня будто снова, как прежде по городской родной набережной с Ритой или с Олей, теперь с австрийской девчонкой гулял — вдоль Дуная, вдоль домов, сложенных из разноцветного кирпича, под стрельчато-высокими крышами и с цветниками. Все, все позабыл рядом с девчонкой. А взглянул на часы — обомлел. Давно уже на батарею пора. Наспех, в смятении попрощался и пустился в казарму бежать.