Страница 13 из 19
— Коли уж воспитывать… Коли уж начинать рассказывать ему о войне, то тогда уже все. Все! — отрезал решительно Ваня. — Ничто вообще не терпит неправды. И полуправды. Ничто! А уж война… Тут ни в чем от правды нельзя отступать, ни на гран!
— А я что, разве против? Я тоже за! Мы же на уроках рассказываем… И у них, в первом классе, рассказывают…
— Вот так вы и рассказываете… Что, как рассказываете, то и получается. Вернее, детишки ваши получают.
— Ванечка, ну зачем ты? Ты же знаешь, мы и фронтовиков приглашаем…
— Ну, а они-то, бедные, что, как в школе у вас говорят? То, что им снится, что спать не дает, за что грызет совесть?
— А может быть, их не грызет?
— Тогда и вовсе нечего им перед детишками выступать.
— Да просто если им не за что? Не совершили против совести ничего. Не все же, как ты, виноваты? — И запнулась.
И Ваня ее оборвал:
— Не может этого быть! — моментально, уверенно отреагировал он. — Не может! Если действительно воевали, особенно если командирами были, если бездумно, покорно выполняли любые чужие приказы, других посылали на смерть. Такое мимо совести не проходит. Не может пройти. Не должно! — невольно сжал и чуть даже вскинул перед собой кулак. — Потом обязательно мучает. Не может не мучить. Конечно, если она у них есть, совесть-то. Мне Коля Булин рассказывал, как у них на Херсонесе было. А у нас как было? Тоже… Своими глазами, сам повидал… И как свои же стреляли своих… И сами стрелялись. — Замолк на миг, видно, что-то представляя себе. — Вавилкин, начштаба наш… Это же надо… — Ваня губы поджал, покачал головой, вспоминая, видно, что-то. — Во был мужик! Все, все… Что в котелке твоем, что на тебе, в каком окопе лежишь… Командир не проверит, бывало, а он… Не его это дело совсем, не штабного, а проверял. Сам во все дыры нос свой совал. Как постоянно за нас хлопотал, так за нас и погиб. — Снова замялся, вздохнул. — Приказ сверху: снарядов фугасных, осколочных нет, да и болванок — и этих в обрез, так нет — все равно, без снарядов, одними пустыми стволами, колесами станцию отбивать. А он, Вавилкин, начштаба наш, против был. Требовал артподготовки и чтобы пехота была да и танки. А сверху свое: приказ получили? Так и гоните! Чтоб нынче узел был наш! Понял? А не выполните, станции не возьмете, — сам тебя, своею рукой! И чтобы не гнать нас на верную смерть, не брать на себя этот грех, а возможно, и для того, чтобы заставить пересмотреть этот трусливый приказ, прямо в штабе, в землянке, у телефона сам себе пулю в лоб и пустил. — Ваня понуро склонился к столу, помолчал, покачал головой. — Вот так… А добился своего, отменили приказ. Оттого я, может, здесь сейчас живой и сижу. По совести начштаба наш поступил. Бригаду целую спас. А я двоих не смог уберечь. Только двоих. Загубил. — Губы у Вани задергались, склонилась к груди голова, судорожно заходила рука по столу. — Закон такой есть, — выдохнул он. — Не бумажный. Он внутри нас. У всех нормальных людей. Все более или менее можно простить — ошибки, проступки, даже, может быть, и какие-то преступления. Все! Но только если при этом не были загублены жизни безвинных людей. Хотя бы одного человека. А загубил — нет, это уже не прощается. Никогда. Это уже на всю жизнь. Навсегда. — Ваня как-то надрывно сапнул, как будто даже затрясся легонечко.
Люба перепугалась. Да как же это она допустила, разговор этот опять завела? Зачем? Надо бы помолчать… И, насколько возможно непринужденно, спокойно, пытаясь в сторону его увести, вдруг спросила:
— Вот ты артиллеристом был, по танкам из пушки стрелял… Так ведь? А вот сколько ты их подбил, я до сих пор так и не знаю. И Олежка не знает.
Ваня все еще угрюмо сутулился над столом. Не отвечал.
— Интересно ведь все-таки. И мне… А уж Олежке и вовсе.
— Не знаю, — ответил неожиданно он.
— Как так — не знаю, — поразилась жена.
— А вот так. Точно не знаю… И знать не могу.
— Другие же знают…
— Кто, может, и знает. Возможно. Вполне могло быть. А я… Нет, точно не знаю.
— Пожалуйста, объясни, — серьезно попросила она. — Что-то совершенно новое для меня.
— А нечего и объяснять.
— Это для тебя — нечего…
— Я же не снайпер, — начал он раздраженно. — Это снайпер сам, в одиночку, по им же выбранной цели из своей винтовки стрелял. А я из пушки, целым расчетом стрелял. Семь человек… Пока не убило еще никого. А рядом другие пушки стреляли, по тем же танкам, по которым и я. Это в начале войны, — стал уже, кажется, расходиться, рассказывать с увлечением Ваня, — «соро-капятки», «хлопушечки»… Да и тех-то раз-два, и обчелся. Вот тогда… В мои первые военные дни это было… Тут точно знаю… Других орудий не было рядом, только наше стреляло. Вернее, из трофейной мы стреляли тогда, из фрицевской «пятидесятипятимиллиметровки». И подбили тогда две «тэшки» и бронетранспортер. Пусть со страху, а все же подбили, — невзначай, похоже, но все-таки немного гордясь, даже заносчиво выплеснул он. — Меня и инженера Голоколосского… Это до войны он был инженером, а тогда замковым… Нас зацепило. Его в грудь, пулей, насквозь, а меня… Чуть в лоб не попало и в руки, — слегка вскинул он обе руки. — Когда в госпиталь нас отправляли, даже фамилии записали… Вроде бы наградить…
— Наградили?
— До сих пор награждают, — отшутился не без иронии он.
— Но это же нечестно, несправедливо…
— А все могло быть. Мы же из другой части были, чужие. И к пушке из охранения тоже чужой нас привел. А тут как раз немцы снова в атаку пошли. Нас тут же в госпиталь. А бумажку, должно, затеряли.
— Так, возможно, вас ищут? — забеспокоилась Люба. — Надо писать.
— Да писали… И потом, мы со страху их подбили тогда. Один танк пропустил. Тоже со страху. И стал он наших солдат в окопах давить, — смущаясь, Ваня замолк.
— Это тогда? — потянулась Люба через стол к небольшой, бескровно-белой ямочке на Ванином лбу.
— Да, скользнуло по черепку. Из пулемета, наверное, или из автомата. Еще б миллиметр, — тронул он пальцем висок, — и хана.
— Бедненький, — все-таки дотянулась, погладила она шрамик на Ванином лбу.
— Главное, остался живой, — успокоил Ваня жену. — И Голоколосский остался… Поправился усатик наш, инженер. Потом снова встретились, в новой бригаде «эргэка»- резерва главного командования. И Пацан, и Лосев, и Нургалиев… Все там собрались… Матушкин всех собрал… А мне повезло… Вот тогда уж трудно стало подбитые танки считать. Особенно под конец войны — у Будапешта, на Балатоне… Или у Граца, у Вены… Всей бригадой уже палили тогда, около полсотни стволов! И не «сорокапятки», не «хлопушки» уже, а «зисы»- мощные, красивые: пятидесятисеми-семидесятишестимиллиметровочки! А там и «сотки» пошли! И чуть ли не вплотную, одна возле другой… «Фердинанды», «тигры», «пантеры», бывало, и кучей валили на нас. Но и мы уже тоже кучей по ним! Краска камуфляжная, резина, масло, бензин… Если хорошо угодить в этих железных ползучих тварей, они ведь как солома горят. Наши-то на солярке ходили, а у них на бензине. Только в двигатель, в бак угодишь — вспыхивали как спички. — Глаза разгорелись у Вани, расширились, помогая рассказу, размахались и кулаки. — А сами фрицы… Жарятся, трещат за раскаленной броней, как шашлыки. Вонища, смрад. — Ваня поморщился, с отвращением сплюнул на пол. Опомнился — на кухне, не на дворе — затер, затер плевок каблуком. — С неделю потом в носу и в горле свербит. А пушки наши… Думаешь, что, не горели? Еще как горели! Масло веретенное в противооткатниках, на колесах гуссматика… Это мы по танкам болванками, бронебойными, подкалиберными били, а они-то по пушкам, по нам осколочными да фугасными. Угодят — тоже такая копоть стоит! О-го-го! В общем, грохот, дымище, земля в воздухе столбами стоит! — вскинул Ваня руками, закатил под самые веки глаза. — Попробуй, разберись тут, кто чего сколько подбил. Попробуй! Чей снаряд угодил, чей срикошетировал, а чей в молоко?.. Хрен тут что точно, уверенно разберешь!
— И не спорили? — еще пуще подивилась жена.
— Ты это о чем? Кто чего сколько подбил, что ли? — Ну да. Ведь каждый хочет… Каждый думает — он! А награды? Ведь за это же, за них получали? Ваня нахмурился, губы поджал.