Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 19



Или как за освобождение Австрии всех наводчиков и командиров орудий представили к медалям и орденам. Тут-то как раз Ваня и удрал из части со своей веночкой Ретзель. Хорошо, гауптвахтой отделался — не отдали под трибунал. А солдаты потом издевались: «Что, товарищ старший сержант, накрылась ваша «Звезда» молоденькой горячей…?»

Жена морщилась от его откровенных солдатских признаний, затыкала ладошками уши, но тут же просила продолжить рассказ и слушала очередную Ванину байку.

Глядя сейчас, как муж свесил с постели голые ноги и, склонив голову, думает, думает, спросила участливо:

— Не спится? Ваня вздохнул.

Села, скинула ноги с тахты и она. Подняла взгляд на часы.

— Ого! — поразилась. Оглянулся и Ваня на ходики. Спать оставалось совсем ничего.

— Может быть, чаю попьем? — предложила Люба.

— Давай, — буркнул он.

— …Мать твою…! — сорвалось с языка по приставшей к Ване и уже неистребимой солдатской привычке. Спохватился, да поздно — назад не воротишь. Да и как удержаться? С десяток спичек уже перевел, все пальцы пообжигал, а проклятая керосинка продолжала коптить. Не утерпев, ругнувшись опять, Ваня оставил как есть.

— Фу, гадость какая! — принеся на общую кухню заварку и сахар, поморщилась Люба. — На всю квартиру слыхать.

— Ты о чем? — не понял Ваня.

— Я о прелестях твоего языка. А вонь… Форточку хотя бы открыл.

Пришлось все окно открывать. Ночной воздух осени, пусть и южной, но все же прохладной, промозглой, хлынул на Ваню и Любу (он в полосатой пижаме, в цветастом халате она), погнал с кухни смрад.

— Прикрой, — боясь за себя (не дай бог, еще простудиться, за сердце хвататься, всякую гадость глотать), потребовала жена.

Но муж не спешил выполнять.

— Ты что, нарочно? — тотчас почувствовала это она. — Мне уже холодно.

— А мне воняет, — заупрямился он. — Пусть проветрится еще.

— Но я же прошу! — взмолилась жена. — Тебе же хуже придется, если я слягу. Бегать придется тебе.

И только тогда, уловив в ее голосе мольбу и тревогу, Ваня потянулся к окну. И все же, прежде чем его затворить, помедлил еще, глянул неторопливо в темень, в прохладу, в глухую осеннюю ночь. Звезды увидел — наиболее крупные, горевшие тусклым, почему-то не острым, синеватым, как обычно, в ведро, а сырым и тяжелым красным огнем. Туман, видно, наплыл — с моря ли, с гор, задернул все пеленой. Поглядел, поглядел с минуту еще с внезапно охватившей тоской за окно, ощутил всем нутром вольность и таинственность беспредельного мира, вдохнул жадно в себя. И только тогда с досадой прихлопнул давно немытые оконные створки. Но тут же вскинул рукой, с силой дернул плотно сидевшую форточку. Потише, но снова потянуло свежей струей. Хоть так, а все-таки оставил по-своему.

Чай на уродливой керосинке не спешил поспевать.

— Да отлей ты, не хватит нам, что ли, по кружке? — Ваня мог бы и сам — ближе сидел, так нет, жене повелел.

Слив из чайника половину воды, она вновь поставила его на огонь… Не садясь, стал ждать.

— Гаси, — попросила, когда, всклокотав, кипяток запарил и запел.

Вот затушить чадившую керосинку Ваня взялся охотно. Вдохнув во все легкие смрадного воздуха и с удовольствием ощутив нажитые во всех своих тяготах и испытаниях мощь и объемность груди (даже немец в лагере для военнопленных, брея Ваню, однажды воскликнул: «Зеер гут брюст. Грос, грос! <Очень хорошая грудь. Большая, большая!> Арийский, классический есть грудь и вскинул в льстивом подобострастии палец) Ваня напрягся, направил сведенные трубочкой губы на огонь. «А ну-ка, хватит духа, погашу в один дув, прямо отсюда, из-за стола, или нет?»



Дунул что было сил. Огонь, вспыхнув и будто бы мстя, еще гуще выбросив копоть и вонь, тут же погас. Довольный (словно поставил рекорд), Ваня поднялся, сам подхватил тряпкой чайник и опустил на решетку, на стол.

— Фу-фу, — отфыркиваясь, замахала ладошкой, как веером, Люба. — Правильно нас Шурка ругает. И Лидия Николаевна. Надо, Ваня, что-нибудь другое купить. Так же нельзя.

— Денег нет, — неохотно выдавил он.

— Заработай. Или не купи себе что-нибудь. Крючки, порох, дробь, например. На рыбалку, на охоту раз-другой не сходи. Или на что ты там еще тратишь? На мотоцикл… Они же правы, — осторожно наступая на мужа, поддержала соседей жена. — Хоть примус какой-нибудь, что ли? Есть же дешевые.

— Нету денег. Потом, — отрубил уже резче, напористей он. — Вот получу гонорар — хоть весь забирай. — Сколько там этого гонорара?

— Хватит. Расширенная информация о новой больнице. Строк двести… А то и больше. Хватит с лихвой. Люба поняла: бесполезно убеждать, раз уж он так.

— Смотри, — с шутливой угрозливостью вскинула она свой крашеный ноготок, — запомни, что обещал. А то опять понакупишь ерундистики всякой для мотоцикла, только примус забудешь купить.

— Между прочим, — уставился он на жену, — на мотоцикле я вожу и тебя.

— А как же, Ваня, иначе? Муж ты мне или не муж? Кстати, должна тебя похвалить. Я совершенно спокойна, когда ты везешь. Ничего с тобой не боюсь.

Не возразив ей больше ни словом, Ваня приподнялся и потянулся за чайником.

— Наконец-то, сообразил, — обрадовалась жена. — У тебя руки луженые — разливай.

— А ты тогда тащи сухари, — потребовал он.

Высушенные на батарее парового отопления огрызки ржаного, серого и белого хлеба с началом отопительного сезона появились в доме опять. И зашлепав тапочками из старых поношенных туфель, она принесла из комнаты небольшую коробку. С минуту смотрела, как муж макает корочки в чай и, обжигаясь, хрямкает их (сам же так выражается).

— Вот за что я люблю тебя, так это за то, как ты ешь и пьешь. Некультурно, прямо скажем, — не без издевки подчеркнула она, — но от души. Как малый ребенок. Обо всем забываешь, даже глаза зажмуриваешь. Представляю, как ты… Как все вы там, в окопах, в холодину и слякоть, на горячее набрасывались…

Что-то послышалось чуткому материнскому слуху. Люба вскинула голову, настороженно повернулась к двери. Теперь услышал и Ваня. Олежка бился в кроватке и плакал.

— Ой! — вскинулась Люба и побежала. Вернулась минут через пять. На этот раз двери из кухни и в комнату оставила чуть приоткрытыми.

— У меня к тебе просьба… Совет, — прислушавшись, не проснулся ли Олежка опять, заговорила она. — Завтра выходной. Собственно, сегодня уже. Вот проснется твой любимый сыночек и займись-ка по-серьезному им. Отец называется. Хоть раз ты рассказал ему о себе? А? Все я да я. А сам? Да хотя бы вот о войне. Рассказывал? — с обидой спросила она. — Какие-то посторонние люди рассказывают — в детсадике, теперь в школе… Няни, вожатые, учителя… А родной отец, фронтовик, как воды в рот набрал. Это же сказать кому- не поверят! — всплеснула руками она. — Он же мальчишка! От кого же, как не от отца, научиться ему мужскому всему? Как же ты мужчину думаешь воспитывать из него?

— Рано ему еще… О войне, — отставив кружку, подумав, не сразу буркнул Ваня. — Не поймет.

— А ты ему пока только то, что поймет.

— Это как? Без крови, без смертей?

— Ну-у, — растерялась, запнулась жена. — В общем-то… Да, именно это я, наверное, и имела в виду: без Пашукова, без Сальчука, пока без того, что не дает тебе спать.

— То есть, — вскинулся он, — без того, что и является главной, отвратительной сутью войны — убивать! Без убитых! Это ты хочешь сказать?

— Не надо, Ванечка, — настойчиво, но мягко запротестовала жена. — Ты же понимаешь, что я имею в виду. О том, например, расскажи, как командовал, как стрелял, награды за что получил. Мальчишка же у тебя, мальчишка! Сын! О котором… Сам же рассказывал, как ты еще в детстве о сыне мечтал. Сам ребенок еще, а уже мечтал. Вот и воспитывай теперь. Как только ты можешь? Отец! — все так же просительно, мягко, но с горечью возмутилась она. — Да он еще больше полюбит тебя. Гордиться станет тобой, подражать. Знаешь, как у них? У меня в кармане гвоздь… Моя мама, мой папа… Так что давай, начинай. Еще не совсем опоздал. А то вырастет у тебя не мужчина, а хлюпик. Потом будешь жалеть, да поздно будет. И зарядкой надо с ним уже заниматься. Закалять его, укреплять. Сам-то… О себе не забываешь небось… Каждое утро… А то и в горы с ружьем… А он?