Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 35

О Михаиле Булгакове в «Литературе и революции» нет ни слова. И это понятно, опубликованная отрывками повесть «Записки на манжетах» ещё не делала его в глазах знатоков настоящим писателем, для них он был всего лишь «начинающим». О том, что у него уже почти написан роман «Белая гвардия», не знал практически никто.

Но этот мало кому известный литератор уже начал задавать весьма смелые и даже опасные вопросы. Татьяна Николаевна впоследствии вспоминала:

«Он меня всегда встречал одной и той же фразой: „Вы видите, какая бордель?“ или „Когда же кончится эта бордель?“. Я отвечала: „Никогда не кончится!“».

В самом деле, конца советской «бордели» видно не было. Как человек глубоко верующий, воспитанный в традициях православия, Булгаков мог дать только одно толкование происходившему – бесовщина. Иными словами, страну захватили дьяволы. Словечко же «бордель» Татьяна Николаевна употребила, скорее всего, для прикрытия, конспирации.

Как бы там ни было, но булгаковская терминология сложившуюся ситуацию как-то проясняла, многое становилось на свои места. Было лишь очень жаль, что в атеистической стране он не мог говорить об этом во всеуслышанье… Впрочем, а почему, собственно, «не мог»? Ведь если те же самые мысли упаковать в изящную оболочку фантастической произведения…

И он принялся размышлять…

Вскоре уже вполне отчётливо наметился сюжет сатирической повести. Придумалось и название – «Дьяволиада».

31 августа Михаил Афанасьевич сообщал Юрию Слёзкину:

«„Дьяволиаду „я кончил, но вряд ли она где-нибудь пройдёт. Лежнев отказался её взять.

Роман я кончил, но он ещё не переписан, лежит грудой, над которой я много думаю. Кой-что поправляю».

Роман «Белая гвардия» заканчивался тем, что все его герои засыпают. Им снятся сны, добрые и светлые, страшные и жестокие. Даже крест в руке святого Владимира над Днепром и тот «превратился в угрожающий острый меч»…

Завершив написание романа, Булгаков поступил так, как ни в коем случае не рекомендовал поступать Александр Дюма, как-то сказавший:

«Молодые авторы имеют страшное обыкновение, которое должна истреблять полиция, которое нужно истребить законом – это обычай читать свои сочинения другим».

Знал ли Булгаков об этой рекомендации классика, неизвестно, но в «Театральном романе» он впоследствии признавался:

«Однако мною овладел соблазн… Я созвал гостей…

В один вечер я прочитал примерно четверть моего романа…»

Приглашённые на прослушивание «журналисты и литераторы» принялись делиться первыми мнениями и впечатлениями:

«Суждения их были братски искренни, довольно суровы и, как теперь понимаю, справедливы».

Через несколько дней роман был дочитан до конца.

«И тут разразилась катастрофа. Все слушатели, как один, сказали, что роман мой напечатан быть не может по той причине, что его не пропустит цензура.

Я… тут только сообразил, что, сочиняя роман, ни разу не подумал о том, будет ли он пропущен или нет».

И на Булгакова вновь напала хандра. Вернувшись вечером 3 сентября с работы, он с горечью записал:

«Я каждый день ухожу на службу в этот свой „Гудок“ и убиваю в нём совершенно безнадёжно свой день».

А днём раньше, 2 сентября, на дневниковые страницы выплеснулись слова, полные отчаяния и печали:

«Среди моей хандры и тоски по прошлому, иногда, как сейчас, в этой нелепой обстановке временной тесноты, в гнусной комнате гнусного дома, у меня бывают взрывы уверенности и силы. И сейчас я слышу в себе, как взлетает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я знаю. Но в таких условиях, как сейчас, я, возможно, пропаду».





Но он не пропал. Напротив, получил повышение. То ли до гудковского начальства дошёл слух о написанных им повестях и романе, то ли оно обратило внимание на его фельетоны в «Накануне», но в один прекрасный день рядовому «обработчику» предложили пост штатного фельетониста. Отныне Булгаков должен был сочинять по восемь фельетонов в месяц, и получать за это 2000 рублей в месяц. Неплохие по тем временам деньги.

Фельетонист «Гудка»

Условие редакции (по количеству фельетонов) Булгаков выполнял легко, если не сказать, шутя. Он сам потом признавался в повести «Тайному другу»:

«… сочинение фельетона строк в семьдесят пять-сто занимало у меня, включая сюда и курение и посвистывание, от 18 до 22 минут. Переписка его на машинке, включая сюда хихиканье с машинисткой, – 8 минут.

Словом, в полчаса всё заканчивалось».

Но, даже написав и сдав фельетон, он всё равно должен был отсиживать рабочий день до конца. Таковы были правила.

Зато новая должность давала гораздо больше возможностей для мщения – газета-то была всесоюзная, читали её миллионы. А фельетонист – это штатный шутник, призванный критиковать недостатки. Стало быть, отныне Булгаков открыто мог выказывать своё отношение ко всему тому, что мешало людям нормально существовать, что корёжило их жизнь, выворачивало её наизнанку. Высказывать смело, никого не боясь – ведь теперь это было его прямой служебной обязанностью.

Главной виновницей всех тогдашних российских бед новоиспечённый фельетонист по-прежнему считал советскую власть. Ведь это она, как о том вскоре скажет один из героев его пьесы «Зойкина квартира»…

«… создала такие условия жизни, при которых порядочному человеку существовать невозможно».

Вот эту-то власть Михаил Афанасьевич и принялся высмеивать. Как в самих фельетонах, так и в подписях к ним («Тайному другу»):

«Я подписывал фельетон или каким-нибудь глупым псевдонимом, или иногда зачем-то своей фамилией…»

Впрочем, псевдонимы эти были не такими уж «глупыми». Так, 17 октября 1923 года фельетон «Беспокойная поездка (Монолог начальства)» завершался фразой: «Монолог записал Герасим Петрович Ухов». Под фельетонами, вышедшими 1 и 22 ноября, стояла та же подпись, но в сокращённом виде – Г.П.Ухов.

В редакции не сразу, но всполошились:

– Да ведь это же «ГПУ» и «УХОв»! Получается – «ухо ГПУ» Разве можно так шутить с всесильной Лубянкой?

Переполох гудковцев понять можно, ведь опасный прецедент уже был – незадолго до этого имажинисты выпустили совершенно безобидную книжицу, которую назвали «Мы Чем Каемся». Ничего крамольного в ней не было, но чекисты с Лубянки книжку конфисковали – из-за якобы «издевательского» сочетания букв: ЧеКа.

Журналист Арон Эрлих, по чьей рекомендации Булгакова и взяли в «Гудок», впоследствии написал книгу воспоминаний «Нас учила жизнь». Про булгаковские остроты (те самые, из которых затем и складывались его фельетоны) в ней сказано:

«Он иногда заставлял настораживаться перед самим уклоном своих шуток».

Слово «уклон» в те годы означало, что шутки Булгакова содержали в себе не просто подковырку, а некий выпад, направленный против генеральной линии партии.

Но шутить мягче, шутить, никого не обижая, Михаил Афанасьевич просто не мог. Да и законы сатирического жанра не позволяли. Через девять лет в «Жизни господина де Мольера» он скажет:

«… навряд ли найдётся в мире хоть один человек, который бы предъявил властям образец сатиры дозволенной».

Примерно о том же самом говорил в 1919 году и Евгений Замятин (в книге «Завтра»):

«Мир жив только еретиками. Наш символ веры – ересь».

Но и эти одиночные критические выстрелы по мощным бастионам советской власти фельетониста из «Гудка» вскоре удовлетворять перестали. Он чувствовал, что способен на большее. И поэтому днём («Записки покойника»):

«Днём я старался об одном – как можно меньше истратить сил на свою подневольную работу. Я делал её механически, так, чтобы она не задевала головы. При всяком удобном случае я старался уйти со службы под предлогом болезни. Мне, конечно, не верили, и жизнь моя стала неприятной. Но я всё терпел и постепенно втянулся. Подобно тому, как нетерпеливый юноша ждёт часа свидания, я ждал часа ночи. Проклятая квартира успокаивалась в это время. Я садился к столу…»